Читала. «Рыбаки» Григоровича[51]. Автор их будет у нас в субботу, а я не знаю ни одного его произведения.
(Три часа утра) Воскресенье, 24 апреля.
Сейчас кончилась наша суббота. Когда на наших субботах подымается какой-нибудь большой разговор, я всегда молчу, конечно, но дрожу вся, я не знаю, что мне делать. Неужели не ответятся вопросы, и жажда не утолится, и буря не уляжется? Часто бурю эту успокаивает мысль, что я уйду к себе и буду читать. «Да, — думаю я, — я буду читать».
Странное желание! Но ведь книга — мой единственный друг, который мне объясняет непонятное, или разгоняет мучающие мысли и заменяет их другими, иногда такими новыми и чудными.
Бурдин читал в зимнем саду «Ночное»[52] — маленькую пьеску из простонародного быта; ее скоро поставят на сцене. Потом Бенедиктов читал; потом дети попросили Рюля показать фокусы, и все были в восторге. Наденька уверяет, что у него в глазах магнетизм; и он им совершает чудеса. Много гостей было в этот вечер, но героем вечера был Григорович. Он-то и наэлектризовал меня так, что я села писать дневник в три часа ночи. К ужину не осталось ни одной дамы, кроме Толстой. Рюль, граф Толстой, Бенедиктов, Струговщиков, Иван Карлович, Самойлов и Страшинский поместились за одним столом и продолжали делать фокусы, на которые старый граф очень ловок.
Понедельник, 2 мая.
В субботу обедали Бенедиктов, Иван Карлович, Осипов, Гох и Щербина. После обеда Бенедиктов читал, Иван Карлович восторгался, Осипов играл с детьми. Стемнело. Приехали дедушка, Самойлов, Глинки. Борис Михайлович Федоров представил Панаева, сына Владимира Ивановича, автора идиллий, юношу, обстриженного под гребенку, как рекрут, и похожего на рекрута. Греч был. Орлова уехала[53] и, должно быть, увезла с собой все красноречие его, потому что он весь вечер молчал и не бранил Булгарина. Как мне опротивели все эти разговоры! Скоро ли все это кончится, и мы уедем на дачу, и я опять приду в себя. Удивительно, как я переменилась за эту зиму, сама замечаю. И не про эту ли перемену говорит графиня? Она любила болезненную, застенчивую девушку, и ей тоже верно не нравится разговорчивая и развязная. Но будет ли лучше, если я буду молчать и повторится то, что было прежде, когда я ждала, чтобы ко мне обратились, и никто не обращался, и я сидела со скусанными губами, и папа так грустно смотрел на меня. Но надо оговориться, что так сидела я в кругу моих сверстниц, l’âge которых sans pitié[54], и на балах, у Ливотовых например; у Толстых же и Глинок, где сверстниц мало, я отошла, только не слишком ли?
Вторник, 3 мая.
Были вчера у Глинок. Бедный Греч! Если бы собачки Авдотьи Павловны понимали[55] его, он бы и им стал рассказывать, что за чудная женщина Орлова[56]. Вчера пришел он в ту комнату, где сидели мы о Дашенькой, и начал восхвалять ее, мы слушали, слушали. Он отвел душу и принялся за Булгарина, потому что явились Панаев и Родионов, на сочувствие которых он верно не рассчитывал. Наслушавшись Греча, мы попросили Панаева сыграть что-нибудь: он сел за рояль, и все притихли, кроме двух Вигелей: старик шептал, что это ему напоминает Шелкову, а молодой сновал из угла в угол и просил ваты заткнуть уши. Родионов пел.
Четверг, 5 мая.