Среда, 14 сентября.

Не могу не записать еще нечто из литературного мира, довольно характерное.

Тургеневы умирают, а их не ценители (их не касаюсь, тех довольно, и дай им бог здоровья), а оценщики их, разночинцы, которые теперь расплодились, проходимцы, хочется сказать, хотя один и профессор, а другой, если верить ему, был бы теперь генералом, если бы его отец вовремя высек, как он сам выражается, т. е. Стасюлевич и Ф. Берг, живут, живут и распоряжаются, взвешивают и бракуют литературные произведения, как какое-нибудь сено или муку.

Летом из Одессы же, еще не зная о проделке с ним Маркса, Полонский послал в «Ниву» свое довольно большое стихотворение «У одра»[401]. Берг вернул его обратно, с отзывом, что оно для «Нивы» не подходит.

Спрашиваю его: чем не подходит? «Помилуйте, говорит, — ведь это проповедь атеиста. Разве можно в семейный журнал? Представьте себе атеистическую проповедь в «Ниве». Представила, согласилась, что нельзя, не подходит вообще такая проповедь. Но стихотворение мне тогда было еще незнакомо, и про него я ничего возразить не могла. А так как Полонскому было неизвестно, за что именно его забраковали мудрецы «Нивы», то я ему это и передала.

Выслушав меня, он ничего не ответил, а молча — он все молчит теперь — вынул из портфеля это стихотворение и стал его читать. Я не люблю этого рода стихов Полонского и не берусь судить их, потому что не понимаю. Цельного смысла в них не вижу, он ускальзывает от меня, точно его нет. Правильнее сказать, на меня цельного впечатления такие его стихи не производят, а выходит что-то такое, что называется ни два, ни полтора. Но во всяком случае это не проповедь, во-первых, а исповедь разве; и не атеиста, а материалиста, что большая разница, да и материалиста-то отчасти пасующего. Покуда я в этих мыслях разбиралась и молчала, Полонский, вложив стихи обратно в портфель, заговорил первый. «А знаешь, — сказал он, — отчего Стасюлевич не взял этого стихотворения? Оттого, что больной мой верующий, что тут есть слова «царь небесный». Мы посмотрели друг на друга, и если бы могли, то засмеялись бы, как авгуры на картине Жерома, но мы пока еще не можем смеяться.

Два известных журналиста, стоящих много лет во главе первостепенных журналов и так противоположно понимающих одно, и то же. Пусть это я, но и я вижу разницу между атеистом и материалистом. Пусть у автора смысл не ясен, но им, добровольным специалистам по этой части, так грубо расходиться во мнениях не полагается.

1886 год

Воскресенье, 13 января.

На днях Анна Григорьевна Достоевская пишет мне, между прочим: «Мне хуже или лучше, судя по тому, сердита я или нет». Она страдает печенью, бедная богатая женщина. Но как и вокруг нее все изменилось за эти пять лет. Бывало, в их «убогой квартире», как выразился о ней покойный Маркевич, отбоя не было от посетителей. Алчущие и жаждущие правды, в силу точно договора какого-то, таинственного и безмолвного, точно сговорясь, шли услышать эту правду из уст безмолвно же избранного учителя. Когда же неумолимая смерть навеки сковала его уста, весь Петербург, кажется, перебывал у его вдовы. И, окружая ее сочувствием, как бы носил ее на руках. Теперь — никого и ничего! Ни жаждущих и алчущих, ни сочувствующих, даже и убогой квартиры нет. Но умная женщина и бровью не ведет, что она это замечает. По-прежнему много говорит, экспансивна по-прежнему, но об этом — ни слова.