Недавно Полонский был у меня и жаловался на то, что он так одинок, что никто его не любит, что теплой ласки он у своих не находит. Между тем у него редкая жена. Положим, она не может и никогда не могла постигнуть, saisir[406] все переливы его голубиной души и ее требования, но она всегда была ему верной, преданной и заботливой женой. Он женился на ней потому, что влюбился в ее красоту, она вышла за него потому, что ей некуда было голову приклонить. За несколько недель до свадьбы он посылал меня к ней и просил: «Сойдись с ней и узнай ее, дойди до ее сердца и скажи ей, что если она меня не любит, то пусть мы лучше разойдемся». Я, после тщетных попыток проникнуть, куда он меня посылал, т. е. к ее сердцу, отвечала ему: «Дядя, у меня ключа от ее сердца нет». И что же, остановило, это Полонского? Велел он мне продолжать поиски? Старался допытаться сам, что хранится за замкнутой дверью, от которой ключ потерян? Нет! И он уж больше не повторял: «Пусть лучше мы разойдемся!». Он уже мирился со всем, и, если бы заветные двери растворились без ключа и храмина оказалась бы пустой, он в ту минуту этого бы не разглядел, потому что его фантазия, фантазия поэта, населила бы ее мгновенно. И если бы кто-нибудь тогда пришел и сказал ему это, он бы не поверил. Но Жозефина Антоновна не обманывала его никогда, она ничего не скрывала и была вся тут, холодная, молчаливая, как статуя. Они женились. Живо помню это первое время после их женитьбы. Это недоумение с его стороны и эту окаменелость с ее. Потом обошлось, они сжились. Голубиная душа отогрела статую, и статуя ожила. Замкнутые двери растворились сами собой, без ключа. Храмина оказалась не пустой, в ней было нечто, и; нечто, прекрасное, но не то, чего ожидал поэт.

Воскресенье, 2 февраля.

Неделю не писала, и какое горе постигло нас в эту неделю: умер Аксаков!

Газеты полны его именем; умы, души, уста петербуржцев им не полны. Они лишь смутно знают, что был Аксаков. Вот если бы умер Рошфор, — тогда другое дело.

Умер он шестидесяти трех лет. Зачем он умер! Неужели к лучшему? Ведь все, говорят, к лучшему. Если бы ему было не шестьдесят три, а девяносто три года, тогда утешились бы вот тем, что он много, довольно, прожил. А теперь? Как это страшно, что все лучшее умирает. Государь и государыня телеграфировали вдове. Повсюду служатся торжественные панихиды, на которых молятся министры, губернаторы и прочие.

Похоронили его в Троицкой лавре, и туда же удалилась теперь и вдова его. Венков перед гробом не несли, покойный не желал. А нудный болгарский вопрос, который, может быть, и подкосил драгоценную жизнь, все еще живет и все так же нуден.

Сегодня есть время, да не пишется, слов не найду. Хочется сесть комком, опустив голову, и кусать себе ногти…

Вторник, 4 февраля.

Была в Казанском соборе на панихиде по Аксакове. Сегодня ему девятый день. Народу было не особенно много, но и не мало. Были мундиры и ленты и, между прочим, гр. Игнатьев, Николай Павлович. Знакомых лиц я видела мало, но видела несколько очень благообразных стариков, с очень характерными, умными лицами, и потом уж разобрала, отчего они мне такими показались: они были без бород и усов. Борода красит лицо, это правда, но она в то же время скрадывает выражение, выражение именно рта, который у некоторых бывает особенно характерен. А, может быть, виденные мною сегодня старики и с бородами казались бы умными и тонкими; может, то были какие-то особенно умные. Я так мало выезжаю теперь, что никого в лицо не знаю. Может быть, газета назовет мне их завтра.

Вечером заходил Полонский, милый мой дядя.