Среда, 16 ноября.

Опять пишу. Все равно, что ни делать. Данилевский отказался от роли Антуана. Читала стихотворения Полонского. Поэтов изображают с лирой в руках, а у Полонского в руках не лира, а эолова арфа. Он так чуток, он передает такие для простых смертных неуловимые звуки человеческого сердца или природы, что кажется чем-то нездешним, небывалым; он, кажется, в самом деле имеет дар слышать, как растет трава. Вчера вечером была репетиция[83]. Но актеры собирались так медленно, что репетировать начали только, в одиннадцать часов. До этого забавлялись рассказами о привидениях; Мей, Ознобишин и Святский знают множество таких рассказов и до того странных, что под конец Полянской сделалось от них дурно. Ознобишин читал великолепно «Jacombe» Дюма. Святский представлял бабушку, которая на балу следит за пятнадцатью внучками, разговаривает и спит. Проделав все это, принялись за «Влюбленного Брата».

Понедельник, 21 ноября.

У нас все репетиции, и народ с утра до вечера. Папа это начинает сильно надоедать; а мне давно Уж только тяжело. Бедный папа сидит у себя за запертыми дверями, а мне уйти нельзя, не позволяют. Но что мне там делать? Я ведь в игре не участвую и чувствую себя, как чувствовала бы маленькая девочка, которую старшие исключили из своей компании, а иногда я кажусь себе и старухой, которая глядит на веселящуюся молодежь; но чаще чувствую себя птицей с подрезанными крыльями. Мне очень хочется тоже играть, делать, что они все делают. И так не весело, а тут еще этот веселый шум, общее оживление, музыка, наяривание веселых куплетов; все такое подмывающее, дразнящее — и недоступное. И ко всему этому щемящее сознание недовольства папа; его одиночество; вредное влияние подобного порядка вещей на братьев, которые рвутся из гимназии домой и плохо учатся; кроме Коли, впрочем. Домашней жизни и следа не осталось. Мы завтракаем и обедаем, окруженные нашими артистами. В прошедшую субботу графиня усадила меня возле себя и завела разговор опять на любимую тему свою — о ревности; который раз уже говорит она о ней! Она утверждает, что любить не ревнуя — нельзя. Если это правда, то любовь должна быть мученьем; но правда ли это! Долго развивала она эту тему, и, видя, что я все молчу, наконец, спросила, как я об этом думаю. «Не знаю, графиня, — отвечала я, — не испытывала еще». — «Но вы мне верите?» — «Пожалуй, поверю. Вы во всяком случае опытнее меня и, может быть, испытывался и то и другое; во ведь бывает же иначе». — «Не бывает!» — точно отрезала она. К чему эти разговоры, к которым она вечно возвращается! Если бы не было того, что было, я бы не придавала им особенного значения, но теперь невольно является вопрос, не касаются ли они «нашего ополченца». Что за вздор, и кто к кому должен тут ревновать?

Несколько лет тому назад Толстые жили в своем имении, близ Выборга. Молодой неизвестный художник, ученик Академии Осипов, ехал верхом около тех мест. Лошадь его чего-то испугалась, понесла и сбросила его; его, сильно ушибленного и лишенного чувств, принесли в дом Толстых. Он долго был болен. Графиня ходила за ним. Она и граф сделали бы то же самое и для всякого другого больного и одинокого, т. е. приютили бы его и ходили бы за ним, больным, но он был кроме Того и ученик Академии, а граф ведь ее вице-президент; он считал поэтому еще как и обязанностью своей — пещись о молодом человеке. Что же удивительного, если возникли между ними почти родственные отношения. Осипов не мог не чувствовать к ним привязанности и признательности; и они должны были полюбить его; ведь говорят же, что всегда привязываешься к тем, кому оказываешь добро. Вот ведь и все. И вот неоспоримые права графини, на которые никто не хочет и не думает посягать. Не пристрастие мама к ней, не ее собственная сентиментальная личность заставляла меня до сих пор относиться к ней с любовью и уважением, а именно то, что Осипов был к ней привязан, как к матери (так по крайней мере мне казалось. Да иного чувства с его стороны я и теперь допустить не могу, уж слишком оно было бы сверхъестественно). Так что же толковать о ревности с моей стороны? Ее же ревность я возбуждать не могу. Она не предмет для ревности, потому что слишком стара, дурна и похожа на мать; я — потому что ни на что не похожа. Он часто ходил к нам, да разве к нам одним? Есть же у него и еще знакомые товарищи. И разве до знакомства с нами он безвыходно сидел у нее? Сколько раз прежде, обнимая меня, она говорила, что любит меня, как дочь свою; что одного только желает, чтобы ее Катя была похожа на меня, и вдруг к дочери — ревность!

Нам с графиней помешали кончить этот нескончаемый разговор Когда мы опять остались одни, она заговорила о Жадовском, что он часто у нас бывает и играет у нас на театре. Что же, и Жадовского она ревнует? Но Жадовский был у нас тому месяца два, и маму удивляет в нем какая-то странная сдержанность. Я, правду сказать, ни сдержанности, ни его отсутствия, ни его присутствия особенно не замечала. «Он слишком молод, чтобы играть», — говорит графиня. Господи, да ведь дети играют, а ему, кажется, двадцать пять лет.

Пятница, 25 ноября.

Давно не писала. Репетиции сбили с толку. Вчера, были именины Катеньки Толстой, и Маша и Оля провели у них весь день; они вообще видятся очень часто, потому что вместе учатся танцовать и подружились. Катя прелестная девочка Вчера, когда Маша лежала уже в постели и я проходила по комнате, она подозвала меня к себе и тихо сказала: «Леля, Николай Осипович велел тебе кланяться». Что думает Маша, что так таинственно передает поклон? И через Гоха я часто получаю поклоны, но Гох способен их и выдумать.

Понедельник, 28 ноября.

Осипов уехал. Вчера Коля, Гох и Кулибин проводили его на железную дорогу, в Москву. Третьего дня он был у нас. Ну, и конец. Ставлю крест на все.