Суббота, 4 февраля.

Сейчас принесла мама и положила мне на стол мои бриллианты, серьги, брошку, браслеты — все атрибуты моей пытки. Сегодня бал у Бруни. Она их принесла с таким видом, точно знает, что обрадует меня; точно слезы, которые навертываются на мои глаза, — слезы радости. Она смотрит на меня и улыбается. Слепая она, что ли, или хочет не видеть?

Суббота, 11 февраля.

Театр снят и точно гора с плеч! Во вторник был спектакль в пользу бедных, и шла пресловутая «Школа Гостеприимства». Надо признаться, что для спектакля с благотворительной целью, следовательно, за деньги и, следовательно, такого, на котором могли быть и незнакомые, выбор пьесы был не совсем удачен. Не говоря уже о «Школе Гостеприимства», «Жид за печатью»[109], где Ознобишин был просто отвратителен, не очень-то подходящая для такого спектакля пьеса.

«Школа Гостеприимства» состоит в том, что один легкомысленный помещик, возвращаясь к себе в деревню из Петербурга, назвал к себе оттуда пропасть гостей. Между тем у него в деревне сварливая жена, которая его держит под башмаком, дерзкая и ворчливая ключница и полнейший беспорядок. Лестница сломана, мебель сломана, прислуга пьяная, и есть нечего. А между тем, приглашая гостей, он насказал им, что его деревня рай, полная, чаша, что всего там много, и сады, и оранжереи. Действие начинается тем, что, томимый предчувствием, что гости едут, он не знает, чем задобрить жену. Несчастный муж был Михаил Иларионович Михайлов, жена — Шелгунова; ключница — Игнатович, студент, сын директора I гимназии. И вот гости приезжают. Первым является Щепетильников (Моллер), действительный статский советник, со звездой, подагрик и старый волокита. За ним приезжает Брандахлыстов (Волков), актер и настоящий ураган. Начинает он с того, что выталкивает из комнаты хозяина и съедает яичницу, приготовленную для генерала, и которую тот, впрочем, не мог есть потому, что она была из тухлых яиц. Он ломает стулья; курит и пускает прямо в нос Щепетильникову дым; декламирует беспрестанно, в пылу декламации стибривает у генерала кольцо с дорогим солитером. Впрочем, Брандахлыстов вина не пьет, а женщин называет ничтожными созданьями, хотя и поет: «Прощаюсь, ангел мой, с тобою!» Третий гость — Хлыщов (Андреев), модный литератор, автор клетчатых жилетов, одним словом, Иван Иванович Панаев, издатель «Современника», которого Щербина прозвал «Коленкоровых манишек беспощадный ювенал». Хлыщов начинает разговор со Щепетильниковым, и оба они стараются перещеголять друг друга великосветскостью, задают тона, но Брандахлыстов внезапно вмешивается в их разговор, говорит какую-то дерзость, Хлыщов отвечает тем же, происходит потасовка. Покуда они дерутся, является Таратаев (Ознобишин), петербургский вивер. Он их мирит и отряжает Брандахлыстова и Хлыщова распорядиться насчет комнат, где бы они могли расположиться; велит занять детские, а детей перевести в оранжерею и потравить их собаками, если они станут сопротивляться. Между тем сам он успевает отхлопать Щепетильникова, разругать хозяина и хозяйке рассказать кучу возмутительных вещей про мужа ее; рассказал и что детей травят собаками; одним словом, поднял невероятную кутерьму. Затем приказал принести сена, чтобы после обеда на нем выспаться. Сено приносят, и в это время возвращаются из своей экспедиции Хлыщов и Брандахлыстов; Хлыщов затравил детей, а Брандахлыстов поджег дом. Во время этого содома Таратаев вдруг подает знак Брандахлыстову, и они валят генерала со звездой в сено. Хозяин бежит ему на помощь, но они валят и его. Карабканье в сене продолжается довольно долго. Наконец, хозяин из него выпутывается, вооружается палкой и подымает ее на бунтовщиков, но попадает в Щепетильникова и убивает его, и от испуга падает сам мертвым. Остальные цепенеют от ужаса. В это время вбегает ключница с криком: «пожар», и по дороге едут еще три тарантаса гостей. Вот этот фарс. Неудивительно, что Тургенев не хотел в нем участвовать, но где была голова у остальных, что его давали именно в спектакль с благотворительной целью, когда две трети зрителей были лица вовсе посторонние, едва ли знакомые и нам и актерам. — Тургенев уехал в половине пьесы, и за ним и Дружинин, — оба переконфуженные. Панаев присутствовал и видел свой портрет на подмостках, со знаменитым коком на лбу[110]. Теперь пророчат, что папа будут неприятности из-за этой пьесы, что нельзя было выставлять таким образом генерала и его звезду[111]. Вот уж можно сказать, что это бы было для бедного папа — на чужом пиру похмелье. Но авось бог пронесет. А при Николае Павловиче несдобровать бы. Кроме этой прелести и «Жида за печатью», шла еще французская пьеска «Cerezette en prison»[112], где главную роль играла Маша с Ознобишиным. Спектакль длился очень долго. Если бы «Школу Гостеприимства» играть между собою, да играли бы ее сами ее авторы, то, конечно, и смысл ее и интерес были бы совсем иные. А так вышла какая-то балаганщина[113].

Вторник, 14 февраля.

Сегодня едем в балет. Танцует Надежда Богданова, первая балерина оперного театра в Париже, оставившая его, потому что Наполеон заставлял ее танцовать в день взятия Севастополя. Когда она явилась в первый раз на сцену по возвращении из Парижа здесь, в Петербурге, то публика сделала ей такую восторженную встречу, столько ей хлопала и вызывала ее, что она, наконец, расплакалась и убежала. Теперь отдохнем. Театр снят, война кончается, все стихает, приходит в себя, можно оглядеться. Можно бы было, если бы то старое, что заглушала театральная суета, не всплывало в тишине наружу. Опять Гох показывается на горизонте. Ах, если бы он не был так несчастен в семье своей. Какой усталый нравственно приходил он летом. И когда он говорил про графиню и Осипова, я еще спорила с ним или дулась на него. Он говорил, что Осипов скрытен, что его трудно понять, что он эгоист и сухой человек; что он играет глупую роль у Толстых; что он никогда не увлекается и никого не любит. Но чаще говорил он про другое, про свои несбывшиеся надежды, про утраченную молодость; про детство свое в подмосковной Тучковых, где отец его был садовником, про Италию, которую видел; про картины, которые замышляло его воображение, а рука не осуществляла, про товарищей своих, Хлопонина, Трутовского и Лагарио, судьба которых не похожа на его. Про них говорил мне и Осипов. И еще говорил он: «Когда я вижу голубое небо, когда наступает вечер, меня так и тянет к вам». Вот тебе и голубое небо! Или: «Я вчера долго не мог заснуть, все думал, останетесь ли вы всегда такою, или и вы переменитесь». Вот и переменилась. И он точно накликал или сглазил. Помню еще и одну его выходку. Я что-то вышивала и была расселина, все считала крестики; не слушала, что он говорит, и отвечала невпопад. Он вышел из терпения и стал меня упрекать, что я думаю о другом и что он знает о чем. «Ну, о чем же, скажите», — пристала я. Он посмотрел на меня как-то злобно, взял у меня из рук канву и иголку с шерстью и начал сам что-то вышивать. Потом бросил мне на колени обратно работу и со словами «вот о чем вы думаете» исчез так быстро, что я не успела опомниться. На канве были вышиты черной шерстью «Н» и «О». Он не пришел потом ни в этот день, ни в следующий, а на третий пришел, как ни в чем не бывало.

Четверг, 16 февраля.

Едва ли я еще когда-нибудь буду жить жизнью более богатой всякими впечатлениями; едва ли буду встречаться с людьми более замечательными и просиживать с ними и прислушиваться к ним целые вечера, а что выношу я от всего этого. Принимаю много, а отдаю — ничего! Теперь опять уж второй час ночи, и путаются мысли. Все слышатся мне вариации на тему «Горные вершины»; Имберг играл их вечером. И видится все лицо Григоровича, он обедал сегодня. Григорович особенно способен электризовать и будоражить душу. Какой увлекательный человек! Щербина говорит», что когда много сплетен в городе, то значит — либо колокола льют, либо Григорович приехал. Не знаю, сплетничает ли он и вредит ли кому сплетнями, но знаю, что не променяю речь Григоровича на все самые остроумные и меткие иногда выходки Щербины. После Григоровича чувствуешь себя поэтом[114], после речей Щербины все кажется тяжелой прозой, и на мир божий смотреть не хочется.

Тьмы горьких истин нам дороже