Забыла еще записать, что говорила мне мама еще по поводу Щербины. Когда он тогда летом приехал к нам и, как оказалось впоследствии, в последний раз, то был сначала так тих и мягок; что мама потому-то и не поняла его пасквиля, и, только когда Жадовский, желая проверить свою догадку, назвал Майкова, пришла в негодование; тем более, что в комнате были посторонние. Бенедиктов тоже был очень возмущен, а Солнцев сказал, что он рад, что Щербина написал эти свои гнусности не у него в доме, где он недавно только жил, потому что после всего этого он был бы вынужден отказать ему от дома. А как он умеет льстить и подбираться, к кому надо, этот Щербина. Не друзьям своим, литераторам, не другу Солнцеву, а Жадовскому, чиновнику, рассказал он, что поднес свой сборник императрице и надеется получить от нее перстень; и, сочинив ворох пасквилей на все так называемое правительство, начиная с квартального до министра включительно, он не уставал восхвалять учреждение всех этих должностных лиц, в ожидании перстня.
Читаю «L‘histoire des Girondins»[164], Ламартина. Лавров говорит, что когда его сыну минет четырнадцать лет, то он даст ему читать этих «Жирондистов» Ламартина, для того, чтобы он влюбился в революцию. Я говорю, что я не понимаю Лаврова. По этим словам надо бы заключить, что Лавров сам отъявленный революционер, между тем, не говоря уже про его действия, его речи никогда не заходят так далеко, как речи других, Ивана Карловича; Курочкиных, например; мало того, когда те заносятся, он, Лавров, возвращает их всегда в границы.
Что формы жизни человечества, политические, общественные, семейные, уж устарели и не годятся в настоящее время уже и обречены погибнуть, рушиться, — против этого он не спорит, он это, напротив того, сам и утверждает, но он это утверждает не с иронией, не со злобой, не глумясь и кощунствуя, а совершенно спокойно, как нечто непреложное и неизбежное, как смерть, например.
И вот, оттого ли, что я еще молода и легкомысленна, или оттого, что стала здоровее, но на меня его серьезные речи о неизбежном не действуют так убийственно, как колебания, как вышучивания всего того, что свято и дорого, этих других.
Мне как-то чувствуется, что у Лаврова есть идеал, может быть, грозный и беспощадный, но есть; у других же, в том числе и у Тургенева, — никакого.
Суббота, 12 апреля.
Три часа ночи, не смею писать. Было очень много гостей. Франкенштейн играл, рисовали, Горбунов говорил свои сцены из простонародного быта, в зимнем саду. Мои любимые дамы были почти все[165].
Воскресенье, 13 апреля.
Бенедиктов обедал сегодня, потому что не был вчера. А вчера он не был, потому что был приглашен на обед к Толстым. Обед этот Толстые давали в честь Шевченки[166], который, благодаря их стараниям и хлопотам, прощен и возвращен из ссылки, и ныне находится в Петербурге; говорят, что больше всех, т. е. первый, кто начал хлопотать о Шевченке, был Осипов. Бенедиктов сказался больным и на обед не пошел; и не пришел: и к — нам. Вчера было сорок восемь человек, и, кажется, то была наша последняя суббота до осени. Были тоже Глинки. На Глинок ныне смотрят, как на какую-то редкость ископаемую.
Понедельник, 14 апреля.