Сегодня у нас уж укладывают вещи, а вечером мы с мама ездили из улицы в улицу и из лавки в лавку. Погода стоит чудесная. Жду с нетерпением завтрашнего дня. Завтра день рожденья тетеньки Ливотовой, и мы, весь наш кружок, едем к ней на дачу, на Крестовский остров, в один из пяти домиков, его праздновать. Весь кружок наш чуть не плачет, что Н. Курочкин уезжает; но сам он огорчен, кажется, больше всех, и сказал недавно, что был бы, вероятно, совсем иным человеком, если бы раньше познакомился с такими людьми, вот как Лавров и тетенька и прочие. Я не довольно близка с Курочкиным, чтобы мне стало особенно заметным его отсутствие, но за него, что уезжает он, я рада; и сам он согласен в этом со мной. Курочкин молод, умен, учен и беден, значит, у него все данные, чтобы выйти в люди. Разгонит ли только эта перемена в жизни его — его хандру? Кто знает! Я думаю, что разгонит, но только на время, не более. Курочкин возмущен против таких вещей, которые для него не переменятся. Таких озлобленных людей, как Курочкин, мало; но они, кажется, в моде теперь. Их озлобление называется протестом, и ему вторят, и его поощряют. Я не знаю, оттого ли они озлоблены, что несчастны, или оттого несчастны, что озлоблены. Такое настроение началось уже давно, вскоре после войны. Оно-то и пугало меня, когда я была больна, и я его избегала; теперь не избегаю, сижу и слушаю. Меня спасают от ужаса поэты Бенедиктов, Майков, Лавров; Лавров ведь тоже поэт. Но ужасны популяризаторы, обобщители этого настроения, как Иван Карлович, например. Боюсь, что Курочкины и Иваны Карловичи размножаются теперь; может быть, не такие остроумные, как Иван Карлович, но такие же озлобленные, как Курочкин, наверное.
Говорят о беспощадной последовательности логики Лаврова, о бесстрашии его мысли, но это мужество. Ропот же и злобное издевательство, смелое на вид, в сущности же бессильное, — не мужество, а обратное ему. Курочкин довольно красив собой, и лицо его может быть приятным иногда, между тем в профиле его, в очертании носа и верхней губы есть что-то крутое, почти злое. Он не очень разговорчив, а в женском обществе даже как-то робок, как будто все боится не соблюсти какое-нибудь приличие, но у него есть способность точно ронять ядовитые слова. Их-то потом Иван Карлович и подбирает и подправляет солью своего остроумия. Ну, и все смеются… И всем жаль, что Николай Курочкин уезжает. Говорят, что злые не бывают толсты, ну, а Курочкин толстоват, с ярко красными губами, русой окладистой бородой и карими, умными глазами; нос у него прямой и несколько погнутый только к губе, что и придает ему злой вид; впрочем, он, может быть, не столько зол, сколько озлоблен.
Брат его, Василий, ниже его ростом, совсем не толст, и лицо у него длиннее, а глаза больше и темнее. Но в его глазах нет сосредоточенного выражения глаз его брата; в них, напротив, какая-то неопределенность.
Троица. Воскресенье, 11 мая.
У нас служили сегодня молебен. Потом приехали три художника: Соколов, Филиппов и Сорокин. Сорокин пробыл недолго. Он, кажется, спешил к Сергию, но не говорил этого; он очень набожен. Чудесная личность этот Сорокин, которую никакие соблазны суеты до сих пор не могли испортить. Он сын крестьянина, но, достигнув звания классного художника, он сделался вольным. Три года тому назад получил он большую золотую медаль по исторической живописи, но в чужие края до сих пор еще не уехал. Способности у него очень большие, но он не имеет почти никакого образования, и воображение у него совсем не развито, и едва ли он далеко пойдет как художник. Зато как человек, честный, набожный и смиренный, без унижения, как только русские умеют быть, он уже пошел дальше многих.
Филиппов рассказывал о Севастополе, этой кровавой эпопее, о которой уж мало говорят теперь, точно избегают вспоминать тяжелое время. Филиппов провел в Севастополе два года с половиной, т. е. все время осады и еще после нее.
Он рассказывал были, похожие на небылицы; по крайней мере было бы желательно, чтобы то были небылицы.
Четверг, 15 мая.
Славно жить на даче! Столько успеешь и нарисовать, и почитать; читала «Ма biographie»[174] Беранжера. Его песня «Aux ètudients»[175] до тех пор вертелась у меня на языке, пока я не выучила ее наизусть[176]; также и другое стихотворение, оригинальное, но тоже не цензурное и переписанное в том же альбоме. Оно принадлежит Лаврову и начинается так: «Пусть гордой Франции презренный повелитель», а называется оно: «На 26 августа 1856 г.» В нем есть стихи:
Скажи ты пахарям святое слово: Воля ,