Скоро год, что мы с ним познакомились. Собственно мое знакомство с ним произошло позднее. Случилось это по поводу статьи Никитенка о Сикстинской мадонне. Никитенко был за границей, видел мадонну и напечатал свое впечатление от нее в «Современнике». Иван Карлович, товарищ и друг Никитенка, пришел нам ее читать. Я была в то время больна, даже несколько дней пролежала в постели, и лежала еще, когда хотел читать Иван Карлович, но уже поправлялась.
Иван Карлович был в восторге от статьи, а мне она не понравилась. Мне казалась она деланной. Мне казалось, что, не знай Никитенко заранее, что картина очень знаменита, он десять раз прошел бы мимо нее и она бы ни разу его не поразила, тем более, что она в глаза и не кидается. В статье слышалось, что автор себя подвинчивает и «кипятит, а в сущности остается чуть тепленьким», я это и высказала и назвала еще вдобавок произведение это риторикой. Иван Карлович рассердился и ушел, обозвав и меня, в свою очередь, шплиттергексе.
Дня через два он вернулся и говорит: «Карла [Карлой зовет он себя], Карла, видно, дурак, потому что и Лавров назвал статью Никитенки риторикой, радуйтесь, сам Лавров! И я рассказал ему, что он шплиттергексе». Затем, в первое же свидание, Лавров подошел ко мне и улыбаясь заговорил о мадонне, Никитенке, риторике и прочем. И с тех пор помногу со мной говорит. Странно, что и с Осиповым я сошлась благодаря книге. То была знаменитая «Переписка с друзьями» Гоголя. Было то в 1853 году. Я ее читала, но, по правде сказать, ничего в ней интересного не находила, потому что не знала, в чем дело. Как-то графиня, с которой мы тогда только что познакомились, сказала, что желала бы прочесть эту книгу, и я предложила ей свою. Она очень обрадовалась и тотчас же подозвала Осипова, чтобы это ему сообщить. Он обратился ко мне и стал распространяться о книге и Гоголе вообще, и я сначала было обмерла, думая, что он пойдет меня экзаменовать, но дело обошлось благополучно, он объяснил мне то, что я не понимала, и с тех пор стали мы читать вместе.
Понедельник, 15 декабря.
А ведь я меняюсь очень. Уж я на многое смотрю иными, новыми глазами. Мы от Глинок. Бывало, я тоже удивлялась этому дому, этому обществу, но как-то иначе. Над диваном, в гостиной, висит картина, образ, может быть, Спасителя. Бледно-желтый лик, с неприятным выражением в глазах и с сиянием вокруг головы, похожим на штыки. Неужели он нравится Авдотье Павловне и напоминает ей богочеловека? Под ним на диване сидит студент. А его Авдотья Павловна понимает? Она думает, что это тот самый студент, которого она знала прежде, т. е. один из тех. Но те разве садились на диваны, на первое в гостиной место? Подойдя ко мне, она, опять остановясь, притопнула обеими ногами, причем седые локоны ее тряхнулись, — жест ей одной свойственный, — и произнесла: «Говорят, что я невежда, что я отстала, что все идет вперед, а я отстала! Eh bien, oui j’aime le vieux Christ!»[194] И она с меня перевела глаза на студента, а с него на картину. Студент слегка улыбнулся. Самозванец на полотне не улыбнулся и ничего не ответил. Он даже не знал, что vieux Christ это он. Он не знал, что и студент, сидящий под ним, не прежний студент, и Авдотья Павловна этого не знала, ничего не знала. Знали только кое-что студент и я. Обернувшись снова ко мне, она сказала, что прочтет один рассказ, написанный девяностолетней старухой Хвостовой.
В предисловии, где эта старушка говорит, что она уже все потеряла и может только любить и помнить, раздался сладкий голос княгини-матери Шаховской: «Ah, que c’est beau!»[195] — этой княгини, сочетания стольких несообразностей.
Рассказ заключался в том, что Петр I назвал дураком молоденького сына Хвостовой, и мальчик оттого заскучал и, наконец, скрылся из дома и поступил в монахи. Тут Ростовцева стала плакать, а мне вспомнился Искандер, который называет ее мужа: «Иаков-энтузиаст», и целый рой мыслей засновал в голове моей. А невдалеке сидел сам старичок-хозяин, приговаривая то и дело: «вот как», и приглаживал свои височки и дергал себя за бакены. Я вдруг вспомнила и 14 декабря 1825 года, и он представился мне не беззубым стариком, а молодым адъютантом Милорадовича, избегнувшим более строгого наказания, чем ссылка в Олонецкую губернию, только благодаря предсмертной просьбе о нем Милорадовича. В это время до слуха моего долетели его слова: «Мужик привык есть редьку, а ему говорят: нет, ешь бламанже! Хочешь, не хочешь, а ешь!» Это говорил он: под словом «бламанже» подразумевалась воля; под словом «редька» — их теперешнее положение.
Сколько метаморфоз! Вот и Глинка декабрист. Разве это он сидит и рассуждает о редьке и бламанже? Глинка, студенты, я и сколько еще переменилось! Но Авдотья Павловна, со своими седыми локонами и прекрасными черными и блестящими, как у ящерицы, глазами, та, кажется, не меняется. Или в свое время, в то, когда подвергался чему-то худшему, чем простая ссылка, ее муж, и она предлагала бламанже вместо редьки и любила его больше редьки?