— Когда взошло солнце, я пришел в себя. Не помню, как пороли, только страшно стало, тело болело, и я уже был слепой.
Кондрат низко опустил голову к лежавшей Катюше и тихо зарыдал. Как лесной ручеек в тихую ночь переливается серебристыми водами и катится в неведомую даль, так и слезы старика горячей струею непрерывно катились в неизвестность. И ночлежка будто поняла его. Тихо молчала она, и ребята, вытянувшись на полу, боролись с тяжелыми мыслями. Никому не хотелось говорить. Катюша, вытянув маленькие ручонки, не мигая, глядела на темный ком старика из глаз которого торопливо падали слезы на ее лицо. На сердце залегла горечь недавних обид и жуткое неизгладимое чувство доброты слепого Кондрата.
Глава XI
В исправительном доме
Кончался последний месяц зимы. Весенний рев уже врывался в мрачные корпуса, опьяняющим запахом сирени парка звал к себе. Сашка неустанно сидел над книгами. В последнее время он едва высиживал рабочий день, сапожный молоток работал медленно.
— Ну и сво–олочной народец! Загнали в берлогу и сиди. А теперь скоро лето, в деревне начнется сенокос, туда дальше незаметно и жатва подойдет. — Тоска по деревне росла, мысли бежали, и звали на родные поля. Однообразная жизнь начинала надоедать.
— Чиво это ты захандрил, али удрать задумал? — спросил комсомолец.
— Раздумался по деревне, вот и потянуло, потому, знаешь, Арон, деревенскому в Москве не житье, мученье какое–то. Народ лягавый, ей–богу вот, терпенья нет. Посмотришь на кого, а он смеется над тобой. Ну, думаешь–попался бы ты мне наедине — уж я б тебе так смазал, что забыл бы ты как косоротиться.
— Дурной ты, Сашка! С улицы подобрали тебя, выучить думаем, а ты удирать. Здесь одевают тебя, как нужно, и сыт ты, а главное, человеком быть можешь. Поверь мне — жалеть после будешь, а не вернешь.
— И хорошо, все равно мужиком подохну. Взяла тоска, да так, что и жить неохота, — в пору повеситься.