— Прежде давай лапу, а потом и поговорим.

Друзья далекой деревни крепко пожали друг другу руки и, устроившись на краю тротуара, углубились в разговор.

— Да ты знаешь, Сашка, — говорил Гришка Сусликов, — много я хватил горя. Отец мой не вынес нужды: как–то в субботу ранним утром ушел на Волгу и больше уж не возвращался. Береговые после сказывали, как плыла его старая студенческая фуражка, а самого так и не нашли. Голод в то время усиливался, началась нищета; ты знаешь, друг у друга «Христа ради» просили. Мать моя тоже страшно высохла и на Петров день умерла. Долгую ночь я просидел около нее, жутко было: ребята выли, как голодные волки, просили есть, но нечего было. Долго я боролся с чувствами, но оставался один конец: бежать из дому. На рассвете этой ночью я украдкой, как вор, убежал и от детей, и от покойницы матери. — Сусликов провел по лицу ладонью и замолчал, как будто собираясь что–то еще тяжелое и жуткое вспомнить.

— Ну, а как же ребята, небось, умерли? — спросил Сашка.

— Кому знать, а впрочем, не иначе: хлеба не было.

— Значит, и Серега умер, и Нютка. Славные они у вас были. Судьба так, значит.

— Наверное судьба, — тяжело вздохнув, подтвердил Сусликов.

— Ты, небось, не меньше нашего мурсовки хлебнул, пока до Самары добрался?

— А ты разве не один? — перебил его Григорий.

— Так тут я один, но со мной припарилось еще четверо. От Самары нас везли восемнадцать суток, ну, знамо, и свыклись. А теперь оно и не резон оставить, пропадут–жалко будет.