— А ты, моя милочка, умеешь язык держать за зубами? Вот выбирай: золотой, видишь? или тебя выстригут да в деревню назад пошлют коров гонять, — строго сказал Голицын.
— Невдомек мне, что вы изволите говорить, — отвечала смущенная Феклуша.
Голицын задумался, но потом тихо, но резко стал объяснять девушке свои требования. Та в испуге, вытаращив глаза, слушала, ахая и качая головой, пробовала что-то возражать, но наконец сказала ему:
— Воля ваша господская, ваше сиятельство. Мне — что! Не запру двери, а там мне ничего неизвестно. Не сумлевайтесь, никому не скажу, хоть разорви. Вот те Истинный!
— Так помни, ровно в одиннадцать — сказал Голицын и отвернулся. Что-то жесткое, неумолимо-зверское блеснуло у него в глазах.
* * *
Наступала ночь. Давно уже кончились белые петербургские ночи, и мрак окутал вечно-зеленый Каменноостровский парк, затихший и безмолвный. Лишь изредка с Невы слышался плеск весел и заунывные звуки песен: то возвращались с взморья загулявшие петербуржцы. На даче Голицыных все было тихо, в окнах нигде не было света, все спали, кроме чуткого сторожевого пса, отзывавшегося иногда тихим ворчаньем на доносившиеся с реки песни. На колокольне мальтийской церкви Иоанна Крестителя, в дворцовом саду, пробило одиннадцать.
В это время от ворот дачи, выходивших в парк, отделилась высокая темная фигура и быстро, минуя кусты сирени, подошла к павильону. Тотчас же, как бы мановением волшебного жезла, пред ней отворилась дверь.
— Спит? — спросил Голицын шепотом стоявшую за дверью Феклушу.
— Легли, — отвечала Феклуша почти одним движением губ.