Уже приближался день свадьбы, когда во время переезда из Москвы в Петербург, в селе Хотилове, Петр Феодорович заболел оспой. «Когда затем императрица и великий князь возвратились в Петербург, — пишет Екатерина, — и я увидала его, никогда еще не испытывала подобного испуга, как в этот раз. Он только что оправился от оспы, лицо его было совсем обезображено и распухло до крайности; словом, если бы я не знала, что это он, я ни за что бы не узнала его; вся кровь во мне застыла при виде его, и если бы он был немного более чуток, он не был бы доволен теми чувствами, которые мне внушил». Екатерина «с отвращением» слышала, как упоминали этот день. «Чем больше приближался день моей свадьбы, тем я становилась печальнее, и очень часто я, бывало, плакала, сама не зная почему; я скрывала, однако, насколько могла, эти слезы, но мои женщины, которыми я была окружена, не могли не заметить этого и старались меня рассеять»… «По мере того, как этот день приближался, — говорит Екатерина в в другой редакции своих «Записок», — моя грусть становилась все более и более глубокой, сердце не предвещало мне большого счастья, одно честолюбие меня поддерживало: в глубине души у меня было что-то, что не позволяло мне ни на минуту сомневаться в том, что рано или поздно мне самой по себе удастся быть самодержавной русской императрицей». Великий князь по-своему праздновал канун свадьбы, делавшей его, по его мнению, полноправным, взрослым человеком. В июле 1746 года двор переехал в Петергоф. «Здесь, — пишет Екатерина, — мне стало ясно, как день, что все приближенные великого князя, а именно его воспитатели, утратили над ним всякое влияние и авторитет: свои военные игры, которые он раньше скрывал, теперь он производил чуть не в их присутствии. Граф Брюммер и старший воспитатель видели его почти только в публике, находясь в его свите. Остальное время он проводил буквально в обществе своих слуг, в ребячествах, неслыханных в его возрасте, так как он играл в куклы».

Во вновь открытой редакции «Записок» Екатерины, написанной за двадцать лет ранее позднейшей их редакции, сохранились следующие подробности о дне ее свадьбы с великим князем, 21 августа 1746 г., определявшие характер отношений новобрачной к ее супругу. «Около трех часов императрица в карете, с великим князем и мною, повезла нас торжественным шествием в церковь Казанской Божией Матери, где мы были обвенчаны новгородским епископом. Принц-епископ Любекский держал венец над головой великого князя, а обер-егермейстер граф Алексей Разумовский — над моей. Во время проповеди, предшествовавшей нашему венчанию, графиня Авдотья Ивановна Чернышева, которая стояла позади нас с другими придворными дамами одного с ней положения, подошла к великому князю и сказала ему что-то на ухо; я услышала, как он ей сказал: «убирайтесь, какой вздор», и после этого он подошел ко мне и рассказал, что она просила его не поворачивать головы, пока он будет стоять пред священником, потому что кто первый из нас двоих повернет голову, умрет первый, и что она не хочет, чтобы это был он. Я нашла этот комплимент не особенно вежливым в день свадьбы, но не подала и виду; но она заметила, что он мне передал ее слова. Она покраснела и стала делать ему упреки, которые он опять мне пересказал. Потом вернулись в Зимний дворец, около шести часов сели обедать в галерее, где для этого поставлен был балдахин; императрица, имея великого князя по правую руку и меня по левую, была под этим балдахином; ступенькой ниже, рядом с великим князем, сидела моя мать, а рядом со мною, против матери, мой дядя, принц-епископ Любекский. После ужина императрица вернулась в свои покои, чтобы дать необходимое время унести из галереи стол и приготовить ее к балу… На этом балу танцевали только полонезы, он продолжался не более часа, после чего императрица повела нас с великим князем в наши покои; дамы меня раздели и уложили в постель между девятью и десятью. Я просила принцессу Гессенскую побыть со мною еще немного, но она не могла согласиться; все удалились, и я оставалась одна более двух часов, не зная, что мне следовало делать: нужно ли было встать, или следовало оставаться в постели? Я ничего на этот счет не знала. Наконец Крузе, моя новая камер-фрау, вошла и сказала мне очень весело, что великий князь ждет своего ужина, который скоро подадут. Его императорское высочество, хорошо поужинав, пришел спать, и когда он лег, он завел со мною разговор о том, какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидал нас вдвоем в постели; после этого он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня. Простыни из каммердука, на которых я лежала, показались мне столь неудобны, что я очень плохо спала, тем более, что, когда рассвело, дневной свет мне показался очень неприятным в постели без занавесок, и поставленной против окон, хотя и убранной с большим великолепием розовым бархатом, вышитым серебром. Крузе захотела в следующий день расспросить новобрачных, но ее надежды оказались тщетными, и дело оставалось в течение десяти лет без малейшего изменения»[6]. В другом месте «Записок» Екатерина сообщает, что, несмотря на то, великий князь в течение всего этого времени не спал никогда нигде, кроме ее постели[7].

Екатерина в это время сама еще во многих отношениях была ребенком, и отношения к ней ее супруга не производили на нее такого впечатления, как позже. «Я очень бы любила своего юного супруга», писала она впоследствии, «если бы только он захотел или мог быть любезным, но у меня явилась жестокая для него мысль в самые первые дни моего замужества. Я сказала себе: если ты полюбишь этого человека, ты будешь несчастнейшим созданием на земле; по характеру, каков у тебя, ты пожелаешь взаимности; этот человек на тебя почти не смотрит, он говорит только о куклах, или почти что так, и обращает больше внимания на всякую другую женщину, чем на тебя; ты слишком горда, чтобы поднять шум из-за этого; следовательно, обуздывай себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину; думайте о самой себе, сударыня. Этот первый отпечаток, оттиснутый на сердце из воска, остался у меня, и эта мысль никогда не выходила из головы, но я остерегалась проронить слово о твердом решении, в котором я пребывала — никогда не любить безгранично того, кто не отплатит мне полной взаимностью; но по закалу, какой имело мое сердце, оно принадлежало бы всецело и без оговорок мужу, который любил бы только меня, и с которым я не опасалась бы обид, каким подвергалась с данным супругом; я всегда смотрела на ревность, сомнение и недоверие и на все, что из них следует, как на величайшее несчастье, и была всегда убеждена, что от мужа зависит быть любимым своею женой, если у последней доброе сердце и мягкий нрав: услужливость и хорошее обращение мужа покорят ее сердце». Зная Петра Феодоровича и не ожидая от него ничего хорошего для себя, Екатерина должна была быть тем более сдержанной в выражении своих чувств к нему, что заметила начинавшуюся при дворе интригу. «Я имела полное основание думать, — писала она впоследствии, — что в то время очень заняты были тем, чтобы поссорить меня с великим князем, ибо несколько позже граф Дивьер ни с того, ни сего рассказал мне однажды, что он заметил склонность великого князя к девице Карр, фрейлине императрицы, а немного спустя, доверил мне, что таковая же была у моего супруга к девице Татищевой».

Плохое воспитание, детское неразумие и дурные наклонности наследника престола, столь ярко описанные Екатериной, известны были всему двору и иностранным агентам в Петербурге. Императрица Елисавета также знала о поведении любимого своего племянника, но приписывала его поступки молодости и смотрела сначала на них снисходительно, думая, вероятно, что «женится — переменится». Но в начале 1746 года через несколько месяцев после свадьбы Петра, его шалости дошли до того, что он решился задеть даже императрицу. Однажды великий князь, находясь в своих покоях, услышал говор в соседней комнате, где обыкновенно обедала императрица со своими приближенными. Он тотчас просверлил коловоротом несколько дыр в двери, отделявшей его от этой комнаты, и увидел, что с императрицей обедал обер-егермейстер Разумовский в шлафроке (он в этот день принимал лекарство) и еще человек двадцать из приближенных императрицы. Вслед за тем он позвал насладиться этим зрелищем всех, кто был вокруг него, а затем пригласил к себе для этой цели Екатерину с ее женщинами. «Меня испугала и возмутила его дерзость, — говорит Екатерина, — и я сказала ему, что я не хочу ни смотреть, ни участвовать в таком скандале, который, конечно, причинить ему большие неприятности, если его тетка узнает, и что трудно, чтобы она этого не узнала, потому что он посвятил в свой секрет по крайней мере двадцать человек… До воскресенья мы не слышали никаких разговоров; но в этот день, не знаю, как случилось, я пришла к обедне несколько позже обыкновенного; вернувшись в свою комнату, я собиралась снять свое придворное платье, когда увидела, что идет императрица, с очень разгневанным видом и немного красная. Так как она не была за обедней в придворной церкви, а присутствовала при богослужении в своей малой домашней церкви, то я, как только ее увидала, пошла, по обыкновению, к ней навстречу, не видав ее еще в тот день, поцеловать ей руку; она меня поцеловала, приказала позвать великого князя, а пока побранила меня за то, что я опаздываю к обедне и оказываю предпочтение нарядам перед Господом Богом… Великий князь, который разделся в своей комнате, пришел в шлафроке и с ночным колпаком в руке, с веселым и развязным видом, и подбежал к руке императрицы, которая поцеловала его и начала тем, что спросила, откуда у него хватило смелости сделать то, что он сделал, затем сказала, что она вошла в комнату, где была машина, и увидела дверь, всю просверленную, что все эти дырки были направлены к тому месту, где она сидит обыкновенно; что, верно, делая это, он позабыл все, чем он ей обязан; что она не может смотреть на него иначе, как на неблагодарного; что отец ее, Петр I, имел тоже неблагодарного сына; что он наказал его, лишив его наследства; что во времена императрицы Анны она всегда выказывала ей уважение, подобающее венчанной главе и помазаннице Божией; что эта императрица не любила шутить и сажала в крепость тех, кто не оказывал ей должного уважения; что он мальчишка, которого она сумеет проучить. Тут он начал сердиться и хотел ей возражать, для чего и пробормотал несколько слов, но она приказала ему молчать и так разъярилась, что не знала уже меры своему гневу, что с ней обыкновенно случалось, когда она сердилась, и наговорила ему обидных и оскорбительных вещей, выказывая ему столько же презрения, сколько и гнева».

Разумеется, что это неудовольствие императрицы Елисаветы на своего непочтительного племянника подало ей повод ближе ознакомиться с его жизнью, и для окружающих ее не было уже причин щадить великого князя и скрывать перед нею его поведение. Во главе вельмож, не расположенных к великокняжеской чете, был канцлер граф Алексей Петрович Бестужев, который с неудовольствием видел пристрастие Петра Феодоровича к немцам и развитие дурных его наклонностей. Как женщина, императрица Елисавета особенно обратила внимание на супружеские отношения великого князя и Екатерины и, не зная существа дела, в холодности их друг к другу винила преимущественно великую княгиню, о которой ей было донесено, что она слишком фамильярно относится к одному из старших камердинеров великого князя, Андрею Чернышеву. Елисавета решилась теперь изменить обстановку великокняжеской четы, удалить окружавших ее голштинцев с Брюммером во главе, переменить ее прислугу и, кроме того, назначить для надзора за образом жизни Петра Феодоровича и его супруги особых доверенных лиц, преподав им надлежащие инструкции. Инструкции эти поручено было написать графу Бестужеву, которым они «по чинимым в нынешней младости проступкам во всех пунктах сочинены». Целью лица, приставленного к великому князю, было поставлено, чтоб «его императорское высочество, яко наш избранный и объявленный наследник империи и престола, впредь нашей империей державствовать имеет… серьезным упражнением себя к тому изо дня в день искуснее и достойнее учинить и всей нации любовь вящше приобрести мог». Лицу этому повелено было неотступно быть при великом князе и именем государыни делом и советом во всех случаях «помогать везде и охранять от каждого». В отдельных пунктах инструкции перечисляются те «проступки нынешней младости» великого князя, от которых должен был остерегать новый его дядька. Требовалось, чтобы Петр Феодорович «предания Православной Греческой веры крайнейше наблюдал», и Божией службе в прямое время с усердием и надлежащим благоговением, гнушаясь всякого небрежения, холодности и индифферентности (чем все, в церкви находящиеся, явно озлоблены бывают), присутствовал; чинам Святейшего Синода и всему духовенству надлежащее почтение отдавал, особливо же своего духовника, когда оный о Божией службе оповещает, или за иным чем по своей должности придет, самого к себе допущал и наставления его в духовных вещах охотно и со вниманием выслушивал». Обращено было внимание на учение великого князя и велено препятствовать «чтению романов, игранию на инструментах, егерями и солдатами или иными игрушками и всяким шуткам с пажами, лакеями или иными негодными и к наставлению неспособными людьми». Нужно было наблюдать, «дабы его высочество публично всегда серьезным, почтительным и приятным казался, при веселом же нраве непрестанно с пристойною благоразумностью поступал, не являя ничего смешного, притворного и подлого в словах и минах». Доходя до мелочей обыденной жизни великого князя, составитель инструкции счел необходимым даже требовать, чтобы великий князь «за столом, вместо негодных и за столом великих господ непристойных шуток и резкости, разумными разговорами по обстоятельству времени и случаев себя увеселял; от всего же неприличного в деле и слове, особливо же от непозволительного злоупотребления дарований Божиих, от шалостей над служащими при столе, а именно от залития платей и лиц, подобных тому неистовых издеваний над бедными служителями, вам, силою сего Нашего всевысочайшего повеления и так, яко бы Мы сами в присутствии были, воздерживать надлежит». Игры с лакеями также осуждены были в инструкции. «Его высочество, для соблюдения должного к себе респекта, всякой пагубной фамилиарности с комнатными и иными подлыми служителями воздерживаться имеет, и Мы вам повелеваем их в пристойных пределах содержать, никому из них не позволять с докладами, до службы их не касающимися, и иными внушениями к его императорскому высочеству подходить, и им всякую фамилиарность, податливость в непристойных требованиях, притаскивание всяких бездельных вещей, а именно: палаток, ружей, барабанов и мундиров и прочее, накрепко и под опасением наказания запретить, яко же Мы едва понять можем, что некоторые из оных продерзость возымели так названной полк в покоях его императорского высочества учредить и себя самих командующими офицерами перед Государем своим, кому они служат, сделать, особливые мундиры с иными офицерскими знаками носить и многие иные непристойности делать, чем его императорского высочества чести и достоинству крайнейшее предосуждение чинится, военное искусство в шутки превращается, а его императорскому высочеству от тех неискусных людей противные и ложные мнения об оном вселяются. По требованию же его императорского высочества, всегда для существительной его пользы такое распоряжение учинено быть может, что все военные эксерциции и то, в чем прямая служба состоит, Нашими офицерами покажется». В супружеских отношениях великого князя инструкция требовала, чтобы «для содержания ненарушимого и совершенного согласия, брачной поверенности и любви все способы и увещевания были употреблены», «наименьше же допускать, чтобы между толь высокосочетавшимися какое преогорчение вкоренилось или же бы в присутствии дежурных кавалеров, дам и служителей, кольми меньше же при каких посторонних что-либо запальчивое, грубое или непристойное словом и делом случалось».

Этот официальный документ говорит нам не менее ясно, чем «Записки» Екатерины, о ребячестве и детском неразумии ее супруга, хотя он был уже в это время объявлен совершеннолетним и принял управление Голштинией. В инструкции для великой княгини мы не встречаем никакого ясного указания на «чинимые в нынешней младости проступки», кроме указаний на ее фамильярность к прислуге и купцам, приносившим товары, но тем сильнее, во втором пункте инструкции, указывается на ее супружеские обязанности к великому князю. Императрица виновницей холодных отношений между супругами считала главным образом Екатерину, и в этой мысли укрепляли интриги окружающих ее лиц, главным образом Бестужева. В инструкции указывалось, чтобы «ее императорское высочество с своим супругом всегда со всеудобовымышленным добрым и приветливым поступком, его нраву угождением, уступлением, любовью, приятностью и горячестью обходилась и генерально все то употребляла, чем бы сердце его императорского высочества совершенно к себе привлещи, каким бы образом с ним в постоянном добром согласии жить; все случаи к некоторой холодности и оскорблению избегать, и потому себе самой и своему супругу наисладчайшее и благополучнейшее житие, а нам желаемое исполнение Наших полезных матерних видов исходатайствовать и всех Наших верных подданных усердное желание исполнить»; сочли нужным напомнить великой княгине и то, что «ее супруг не токмо ее Государь, но со временем ее Император, а она тогда в совершенном покорении его будет».

Для исполнения вышеприведенных инструкций гофмаршалом двора великого князя Петра Феодоровича назначен был генерал князь Василий Никитич Репнин, по общему отзыву современников, человек благородный и честный, а обер-гофмейстериной великой княгини — Мария Симоновна Чоглокова, урожденная Гендрикова, статс-дама и двоюродная сестра императрицы, жена камергера Чоглокова, женщина еще молодая, страстно любившая своего мужа, и мать нескольких детей. «Выбор Репнина, — говорит Екатерина, — не был неприятен ни мне, ни великому князю. Князь Репнин имел много благородства в чувствах. Мы с великим князем старались приобрести его расположение; он, с своей стороны, старался дать нам всякого рода доказательства добрых его намерений». Другое впечатление произвело на нее назначение Чоглоковой ее главной надзирательницей. «Это меня, как громом, поразило, — пишет Екатерина: — дама была совершенно предана графу Бестужеву, очень грубая, злая, капризная и очень корыстная… Я много плакала, видя, как она переезжает, и также и весь остальной день; на следующий день мне должны были пустить кровь». Но еще до кровопускания великую княгиню навестила сама императрица. «Она вошла, — рассказывает Екатерина, — и сказала мне с разгневанным видом, чтобы я шла за ней. Она остановилась в комнате, где никто не мог нас ни видеть, ни слышать, и тут она мне сказала (в течение двух лет, как я была в России, это она в первый раз говорила со мною по душе или, по крайней мере, без свидетелей. Она стала меня бранить, спрашивать, не от матери ли я получила инструкции, по которым я веду себя, что мои плутовские проделки и хитрости ей известны, что она все знает; что когда я хожу к великому князю, то это из-за его камердинеров; что я причиной того, что брак мой еще не завершен тем, чему женщина не может быть причиной), что если я не люблю великого князя, это не ее вина, что она не выдавала меня против моей воли; наконец, она высказала тысячу гнусностей, половину которых я забыла. Я ждала минуты, когда она станет меня бить, как, по счастью, пришел великий князь, в присутствии которого она переменила разговор и сделала вид, что ничего не было. Я не знаю, что бы из этого вышло: она больше всего походила на фурию. Я сделала несколько усилий, чтобы оправдаться, но, как только она видела, что я открываю рот, она мне говорила: «молчите, я знаю, что вы ничего не можете мне ответить».

Подробности этой сцены, сохранившиеся в самой ранней редакции «Записок» Екатерины, составленных спустя 12 лет после описываемых событий, лучше всего говорят и о необычайном раздражении императрицы, обманутой в лучшей своей надежде — чтобы «Империи пожеланной наследник и отрасль нашего всевысочайшего Императорского Дома получена быть могла», как сказано было в «Инструкции», — и о ее ослеплении относительно виновности великой княгини в этом деле. Молчал об этом и великий князь, «qui, — говорится в современном известии[8], — croyant que son malheur était pour lui une loi irrévocable de la nature, s’у était soumis avec assez de résignation». На следующий день великий князь отвел меня в сторону, и я ясно увидала, что ему дали понять, что Чоглокова приставлена ко мне потому, что я не люблю его, великого князя, но я не понимаю, как могли думать об усилении моей нежности к нему тем, что мне дали эту женщину; я ему это и сказала[9]. Чтобы служить мне аргусом, это — другое дело; впрочем, для этой дели надо было бы выбрать менее глупую, и, конечно, для этой цели недостаточно было быть злой и неблагожелательной. Чоглокову считали чрезвычайно добродетельной, потому что тогда она любила своего мужа до обожания; она вышла за него замуж по любви; такой прекрасный пример, какой выставляли мне напоказ, должен был, вероятно, убедить меня делать то же самое»[10]. Императрица Елисавета, вероятно, думала смягчить удар для Екатерины тем, что в надзирательницы ей назначила свою родственницу, но горе Екатерины, покинутой всеми, было неописуемо. «Я была в таком сильном отчаянии, — вспоминала Екатерина об этом случае спустя 12 лет, — что, если прибавить к нему героические чувства, какие я питала, это заставило меня решиться покончить с собою; такая полная волнений жизнь и столько со всех сторон несправедливостей и никакого впереди выхода заставили меня думать, что смерть предпочтительнее такой жизни. Я легла на канапе и, после получасу крайней горести, пошла за большим ножом, который был у меня на столе, и собиралась решительно вонзить его в сердце, как одна из моих девушек вошла, не знаю зачем, и застала меня за этой прекрасной попыткой. Нож, который не был ни очень остер, ни очень отточен, лишь с трудом проходил чрез корсет, бывший на мне. Она схватилась за него; я была почти без чувств; я испугалась, увидав ее, потому что я ее не заметила. Она была не глупа (в настоящее время она замужем за полковником Кашкиным, командиром Тобольского полка)[11]. Она постаралась заставить меня отказаться от этой неслыханной мысли и пустила в ход все утешения, какие могла придумать. Понемногу я раскаялась в этом прекрасном поступке и заставила ее поклясться, что она не будет о нем говорить, что она и исполнила свято»[12].

Чоглокова, действительно, вела себя крайне бестактно и принесла с собой много огорчений великой княгине. Вооруженная инструкцией, которая давала ей право говорить и действовать именем самой императрицы, она следила за каждым шагом великой княгини, повторяя постоянно: «Pareille chose ne serait pas approuvée par l’Impératrice», «pareil discours déplairait a Sa Majesté». Более того, она, говорит Екатерина, «запрещала со мной говорить всем, не только дамам и кавалерам, окружавшим меня, но даже, когда я выезжала на куртаги, она всем говорила: «если вы ей будете говорить больше, чем «да» или «нет», то я скажу императрице, что вы интригуете с нею, потому что ее интриги известны», так что все меня избегали, приближалась ли, они отступали. Я делала вид, что не знаю всех этих ее происков, и продолжала вести себя по-прежнему, разговаривала со всеми, была чрезвычайно любезна и старалась расположить к себе всех до самой Чоглоковой»[13]. «Примите еще во внимание то, что, когда меня бранили, великий князь от меня отступался и часто даже, чтобы подделаться, также начинал бранить меня вместе с ними»[14].

Мы излагаем события времен замужества Екатерины собственными ее словами именно с той целью, чтобы можно было судить о ее чувствах к супругу, которые он сам постепенно воспитывал в ней. До последнего времени была известна только одна, и притом позднейшая (1790 и 1791 гг.), редакция «Записок» Екатерины, и ее историки до некоторой степени могли быть правы, предполагая, что, по истечении сорока слишком лет, Екатерина невольно сгущала краски, описывая характер и поведение Петра Феодоровича и представляя их в худшем виде, чем они были на самом деле. Между тем, открытая недавно редакция 1771 года и, что еще важнее, редакция 1768 г., написанная еще при жизни императрицы Елисаветы и самого Петра Феодоровича не только подтверждают факты, изложенные в редакции 1790 и 1791 гг., но и сообщают много новых данных, приведенных нами и рисующих тяжелое положение Екатерины в самом ужасающем виде; таков, напр., факт попытки ее к самоубийству.