Ланни писал мальчикам о Барбаре и теперь рассказал им подробности; он видел ужас на их лицах, слезы на их глазах. Они инстинктивно ненавидели чернорубашечников и всем сердцем сочувствовали мятежным беженцам; они не знали того внутреннего конфликта, который переживал Ланни. Не потому ли, что они принадлежали к гонимому народу и где-то в глубине их души была запечатлена память об изгнании? Или потому, что они были в большей степени художниками, чем Ланни?
Сыновья Иоганнеса Робина, по видимому, совершенно просто и без колебаний принимали те идеи, которые так смущали сына Робби Бэдда. Разумеется, несправедливо, что некоторые живут в роскоши, в то время как другим нечего есть. И, разумеется, правильно, что обездоленные протестуют и пытаются исцелить древние недуги мира. Как не требовать хлеба умирающему от голода? Как не сражаться за свободу угнетенному? Разве не естественно ненавидеть жестокость и несправедливость, стремиться покончить с ними? Так спрашивал Ганси, а Фредди твердо верил, что его обожаемый старший брат всегда прав.
Они хотели знать мнение Ланни, и ему стыдно было говорить им о своих сомнениях и колебаниях. Казалось трусостью не верить тому, что явно было правдой; казалось слабостью заниматься размышлениями о том, как бы не обидеть отца или не повредить светской репутации матери. На дядю Ланни, революционера, с которым юные Робины познакомились на Ривьере, они не смотрели, как на опасного человека, — они восхищались его умом. Они хотели знать, где он, что он делает, что он говорит о последних событиях в Германии, Франции, России. Ланни упомянул о прочитанных им книгах, и Ганси заявил, что летом, когда у него будет досуг, он изучит разногласия между коммунистами и социал-демократами и попытается правильно понять исстрадавшийся мир, в котором он живет.
Ланни с удивлением спрашивал себя: как относится ко всему этому Робин-отец? Гость очень осторожно задал этот вопрос и узнал, что он никогда не поднимался в семье. Разумеется, отец желает, чтобы они верили в то, что справедливо, — Ганси и Фредди нисколько в этом не сомневались. Ланни не сказал вслух, но подумал: «А если вы свяжетесь с красными, как я? Если вы начнете спасать их от фашистов и беженцы станут десятками приходить в этот дом с тяжелой стальной дверью, — как будет тогда?»
X
Старший брат Курта, Эмиль, получил отпуск на рождество, и они поехали в Штубендорф вчетвером. Ланни сидел и, по своему обыкновению, слушал то, что серьезный прусский офицер рассказывал о положении своей страны, отвечая на вопросы, которыми засыпал его английский журналист.
Эмиль казался вторым изданием Курта, но он был лишен чуткости и воображения, которые делали Курта художником. Старший брат был военным до мозга костей, и, рассуждая о мировых событиях, о «воспринимал все с точки зрения стратегических интересов Германии. Его тревожило, чтобы не сказать — терзало, положение Германии, беззащитной перед лицом французских армий, которые стояли на границе готовые выступить в любую минуту. С точки зрения военного, это было худшее из всех возможных положений; вспоминая о том, что его самого учили делать при подобных обстоятельствах, он полон был страха перед тем, что могут сделать французы.
Они говорили об Италии, и Эмиль Мейснер сообщил интересный факт: подобное же движение после войны начало созревать в Германии. Это был чисто немецкий продукт — никогда прусский штабной офицер не скажет вам, что немцы могут чему-нибудь научиться у мягкотелых дегенератов-итальянцев! Движение носит название германской национал-социалисткой партии, и центром его является Мюнхен; один из его руководителей — генерал Людендорф, которого считали; величайшим немецким полководцем после Гинденбурга.
Если движение приняло форму резкой оппозиции по отношению к Франции и Англии, пусть эти страны благодарят своих тупоумных правителей. Вот что сказал им этот чопорный, но рьяный прусский офицер.
Рождественские праздники в замке Штубендорф отпраздновали скудно. Марка стояла так низко, что импорт был невозможен; в сельских районах жизнь напоминала первобытные времена, когда люди жили только тем, что давала земля, что было сделано их руками. Но «истинно-немецкие» добродетели — верность и честь — еще можно было не отменять. Инфляция и падение марки не повлияли на нежные чувства, которые полагалось проявлять на рождество. Мейснеры сыграли и спели все старые рождественские песни; хозяева были любезны к гостям-иностранцам, а обе молодые вдовы, потерявшие мужей на войне, то бледнели, то заливались краской в присутствии молодого американца, бывшего такой завидной партией. Объяснить им, что у него есть подруга, он не мог, поэтому, аккомпанируя одной, он неизменно приглашал и другую.