«Дорогой мой!
Сердце мое разрывается при мысли о том решении, которое я вынуждена принять. Я понимаю, у тебя свои взгляды, ты стремишься им следовать, ты не можешь поступать иначе. Я не могу налагать на тебя цепи. Мужчина сам выбирает свою дорогу, и мне ясно, какой выбор ты сделаешь. В душе я не порицаю тебя — я склоняю голову перед судьбой. Напрасно было бы надеяться, что наша любовь может продолжаться при таких обстоятельствах. Во всяком случае, теперь мне уже больше нельзя путешествовать с тобой. Поэтому я ночным поездом уезжаю в Париж. Я полагаюсь на доброту моего мужа и надеюсь, что он не закроет передо мной двери своего дома.
Будь уверен в моей вечной благодарности за любовь, которую ты выказал мне: сердце мое всегда будет с тобой. Да поможет тебе бог найти счастье на том пути, который ты избрал.
Преданная тебе Мари»
Для Ланни это был удар; но это не помешало ему заглянуть в газеты и пробежать телеграммы из Рима. О Матеотти все еще не было известий, и правительство утверждало, что он, по всей вероятности, бежал в Вену; в Италии царило возбуждение, были слухи о восстании против фашистского режима и т. д. Местные газеты сообщали о благополучном прибытии Ланни Бэдда во Францию вместе с его спутницей, мадам де Брюин. Приводились живописные подробности его изгнания и продолжительной поездки, но ничего не говорилось о правительстве соседней дружественной державы. Это предоставлялось таким газетам, как «Юманите», и другим «левым листкам»; и, конечно, всякий, на чье свидетельство они опирались, причислялся к сонму красных.
Ланни вернулся домой, к матери, печальный и присмиревший. Она была готова прижать его к теплой мягкой груди, на которой он мог выплакаться, но он не воспользовался этой возможностью; он был слишком занят чтением газет, которые прибывали в Канны с различными поездами — из Парижа, Лондона и Рима, и писанием длинных писем Рику, Лонгэ и дяде Джессу. Ланни мучила мысль, что Матеотти, быть может, еще жив и, если поднять как следует шум за границей, бандиты, возможно, испугаются и оставят ему жизнь. Разве Ланни не обещал социалистическому депутату сделать все возможное, чтобы истина стала известна всем? Это было почти что обещание у смертного одра, невозможно забыть его. Он располагал множеством фактов, которые узнал из разговоров с журналистами, и считал себя морально обязанным оглашать эти факты, где только возможно. Конечно, чем больше он делал это, тем непоправимее он пятнал свое имя и имя своего отца.
Пришлось написать пространное письмо Робби с объяснениями и извинениями. Золтану он послал список картин, обнаруженных им, описание этих картин и свои предположения относительно цен. Золтан, ничем политически «не скомпрометированный», мог поехать в Рим и продолжать переговоры, которые Ланни не довел до конца. Чтобы наказать себя, Ланни заявил, что не возьмет никакой комиссии за римские сделки.
Своей подруге Ланни написал любовное письмо. Он не пытался оправдать свое поведение и ничего не говорил о Матеотти. Когда они возвращались из Италии, он рассказал ей об итальянском революционере, и ему казалось, что она слушает его сочувственно; но, очевидно, она молчала, боясь возбуждать или волновать его в такой момент, когда ему нужны были все его силы. Простит ли она его когда-нибудь за то, что он нарушил свое обещание, он не может знать, но он любит ее и скоро приедет и сам скажет ей об этом. «А пока, — писал он, — помните, что все скандалы в конце концов забываются. Есть так много свежих, о которых можно судачить».
III
Дело Джакомо Матеотти не сходило с газетных столбцов. Несчастный депутат словно в воду канул, и в парламенте раздавались крики: «Правительство — соучастник убийства!» Муссолини пришлось отказаться от версии, будто его противник бежал в Вену; он заявил в палате, что Матеотти, по видимому, похищен, но никто не знает, где он. Между тем по номеру машины удалось установить ее владельца, и молва называла имена Думини и четырех других преступников. Шум, поднятый вокруг похищения, заставил правительство арестовать их — предполагалось, что они примут кару, как джентльмены, но они не были джентльменами: трое из них сознались, что совершили преступление по приказу Муссолини. Вся страна содрогнулась, а в палате разразилась такая буря негодования, что в течение нескольких дней казалось, будто дни фашизма сочтены.