Робби написал Ланни в Жуан-ле-Пэн, что Эстер собирается привезти на лето семью в Европу. Европа — это необходимый вклад в культурное достояние каждого юноши и девушки — конечно, тех из них, кому это по средствам. Правда, мачеха Ланни не признавала ни Европы, ни живших в ней американцев, но одно она заучила твердо: Европа — это история, это искусство, и мать не вправе лишать своих детей их доли в этом достоянии. И вот они выедут с тысячами других туристов, как только начнутся каникулы. Были заказаны каюты и куплены билеты.

Приезжал Золтан — по его мнению, настал момент показать миру работы Марселя Детаза; друзья снимут в Париже первоклассное помещение и устроят выставку, за картины надо назначить бешеные цены, не с тем, чтобы выручить больше денег, но чтобы придать выставке больше блеска. Вторая половина сезона — самое подходящее время; Золтан предложил июнь, и Робби писал: «Не закрывайте до первых чисел июля, чтобы все наши могли ее посмотреть, а затем и оповестить Америку».

Вскоре пришло письмо от молодых Робинов: их тоже влекло к культуре. Они здорово потрудились за зиму и заработали себе каникулы. Отец обещал отпустить их в Париж и дать им возможность широко ознакомиться с французской музыкой. Ведь Ланни обычно проводит лето в Париже или под Парижем; можно ли будет повидаться с ним? Хорошо было бы походить вместе по картинным галереям. Может быть, добрейшая миссис Чэттерсворт захочет послушать, как Ганси играет? И так далее в том же роде.

Открытие выставки прошло очень удачно. Золтан выступал в роли церемониймейстера; он был одет с иголочки — очень корректная визитка, серые в полоску брюки, широкий шелковый галстук и бутоньерка в петлице. Пушистые светло-каштановые усы придавали ему артистический вид. Он нанял за огромные деньги самого вышколенного швейцара, знавшего в Париже решительно всех, кто мог заглянуть на такую выставку; около него поставили будку с телефоном, а наверху сторожил курьер, который докладывал о каждом посетителе Золтану, чтобы тот мог встретить кого нужно на верхней площадке лестницы — «Да? Как поживаете, лэди Пидлингтон? Вы совсем поправились, ваша милость?», — приветствуя каждого и каждую на его или ее родном языке — французском, английском, немецком, испанском, итальянском, венгерском, даже шведском; он болтал на всех понемногу, но манера держаться у него всегда была французская, так как эта манера наиболее интернациональна и романтична. Он прогуливался вместе с самыми важными гостями, советовал, что смотреть, и они смотрели.

Бьюти Бэдд была, разумеется, неотъемлемой частью выставки. Казалось, она готовилась к ней с того дня, как впервые приехала в Париж семнадцатилетней невинной девушкой. Сначала — встречи с художниками: она позировала и перенимала их жаргон; затем встреча с Робби Бэддом: тут она перенимала манеры «большого света», училась одеваться, быть любезной, пленять; затем встреча с Марселем и любовь к нему: он вкладывал весь свой гений в ее прославление. Познакомившись с ней, он написал ее портрет в пленительнейших тонах, какие только способна создавать природа, а художник — имитировать: женщина в легком летнем платье, стоящая на пороге его домика, с маленькой соломенной шляпкой и вуалеткой в руке. Он писал ее снова в дни своей глубочайшей трагедии, когда она ходила за ним и он видел в ней воплощение женственности и сострадания.

Его картина «Сестра милосердия» — такой же шедевр, как и уистлеровская «Мать», никакая критика не могла оспаривать их совершенства, и, вместе с тем, они были так просты, что самый невежественный человек способен был понять и пережить выраженные в них чувства. Перед «Сестрой милосердия» всегда толпилось несколько человек; а когда они потом замечали Бьюти и глядели на нее во все глаза, краска заливала ей щеки и не сходила с них — в сущности она могла бы целый месяц обходиться без румян, хотя она, конечно, румянилась, на всякий случай; ей, как-никак, минуло сорок пять, а вечно никакие цветы не цветут и никакие плоды долго не висят на деревьях.

Целый месяц Бьюти выпало счастье заниматься тем, что она любила больше всего на свете: наряжаться, знакомиться со множеством стоящих людей, видеть, как они восхищаются ею, и рассказывать им все, что они хотели знать о Детазе, — а кто мог это сделать лучше, чем мадам Детаз? Золтан порекомендовал ей простые и строгие туалеты, и она в совершенстве играла роль женщины, оказывавшей спасительное влияние на гения. Тот факт, что оно в действительности так и было, значительно облегчал ей эту роль.

II

Ланни также занимал почетное место на выставке. Он был близок художнику; последние годы жизни Марселя прошли у него на глазах; он путешествовал с отчимом по Греции и Африке, следил за ростом его творчества и разделял его переживания. Так было и в годы войны — во всяком случае, Ланни способствовал рождению на свет многих из последних картин Детаза. Молодой человек действительно разбирался в технике Марселя и мог толковать с критиками и специалистами о ее развитии. Золтан уверял Ланни, что целый ряд людей сделались художественными критиками совершенно случайно. Один — оттого, что оказался в родстве с издателем газеты или его любовницей; другой — оттого, что умел носить костюм и не требовал гонорара. Прямо спасаешь такого человека, когда тактично подсказываешь ему основные мысли и технические термины.

Но еще важнее, чем быть знатоком картин, — это быть знатоком светского кодекса, а Ланни умел обращаться и с герцогиней, титул которой восходит к ancien régime[25], и с русской княжной в изгнании, и с кинозвездой из Голливуда. Он отлично знал, что герцогиня приехала на выставку потому, что любит живопись, но купить едва ли что-нибудь купит; что русская княжна надеется встретиться с кем-то, кому можно будет сбыть свои меха; что кинозвезда хочет себя показать и попасть в число тех, о ком будет упомянуто в газетах. Он понимал сигналы Золтана и угадывал по его лицу, следует ли ему в данную минуту посвятить свое внимание вот этому посетителю или отшить вон того. Он не терялся в самые трудные минуты, как, например, в тот раз, когда Золтан представил его вдове крупного оптовика из Сент-Луиса, и эта тучная, обвешанная бриллиантами дама, все перепутав, стала изливать на Ланни свое восхищение: как это он, такой молодой, а уже успел написать все эти прелестные вещицы. Подойди он к делу слишком прямолинейно, вдовствующая королева от коммерции, несомненно, оскорбилась бы, и он лишил бы население долины Миссисипи возможности хвастать ценнейшим произведением искусства.