- Почему ж ты ее не увел оттуда?
- Зачем?
- Да ведь согласись, что... Такая картина хоть кого перевернет.
- Ну так что ж?
- Да ведь ты с ней был?
- Так ты-то что же думал? Ты надеялся, что я с твоею женою поступлю в этом случае так, как поступают осторожные маменьки с своими неопытными дочками, то есть даст ей книжку и говорит: на вот, душенька, это ты можешь читать, а вот что пальцем закрыто, того тебе нельзя. Так я тебе скажу, друг любезный, что, во-первых, я за это никогда не брался, а во-вторых, такой штуки, брат, пальцем не закроешь.
- Да, ну, положим, что, по-твоему, оно, может быть, и так, только все же... Да, как ты хочешь, неприлично, наконец.
- А! Ну, это уж твое дело. Напрасно же ты ей прежде не внушал, что благородной даме неприлично смотреть на мужиков в то время, когда их порют.
В продолжение дня Щетинин несколько раз подкрадывался к жениной комнате и прислушивался, но, ничего не расслушав, объявил прислуге, что барыня почивает, и не велел ее беспокоить. Вечером он вздумал было заняться делом, но не мог: порылся в бумагах, постучал на счетах, взял книгу, почитал... Нет, что-то не читается; начал лампу поправлять: вертел, вертел ее, только и сделал, что начадил полну комнату, наконец погасил совсем, зажег свечу, отобрал несколько нумеров газет и, осторожно ступая, отправился в залу. Там целый день были заперты окна, а потому было душно, как в бане, и пахло что-то странно, краской не краской, вообще каким-то кадетским корпусом. Щетинин открыл окна, сел у стола и долго просидел так, с газетою на коленях, присматриваясь к своей собственной зале и беспрестанно прислушиваясь к чему-то.
Поздно вечером, часов в одиннадцать, вошел Иван Степаныч.