— О, августейшая, свет моего сердца, наслаждение души моей, — с напускным пафосом и глубокомыслием отвечал Пселл, поднося к устам край ее одежды. — Ты мыслишь, как отцы церкви и как великие древние философы. Конечно, — апостолы и святые подвигами подвижничества приучали себя не боятся смерти… Сократ хладнокровно выпил чашу яда. Все должно напоминать нам о смертном часе. И, погляди, божественная, не дивно ли создан мир: отсюда, из этого города, где жизнь идет широкою волной, где людям нет времени думать о спасении души, — взоры наши могут обратиться к далекому горизонту, к рисующимся там высотам, где отшельники молятся за нас…

И Пселл указал вдаль на туманные очертания малоазиатского Олимпа, покрытые снегом вершины которого только привычному взгляду не казались облаками.

— Туда несусь я мысленно, — добавил оратор, — там мечтаю я успокоиться когда-либо от волнений жизни…

Глядя на молодое лицо ученого, трудно было однако поверить искренности его желания уйти из блестящего придворного круга к суровым подвижникам Олимпа.

Взгляд Склирены от вершин далеких гор обратился на более близкие возвышенности Принцевых островов, но мысль ее, занятая чем-то другим, не могла долго остановиться на суровости монашеской жизни. Со свойственною ему чуткостью, Пселл тотчас угадал это.

— Зачем заговорила ты о смерти, Севаста? — совсем другим голосом сказал он. — Ты, стоящая выше всех смертных и по красоте души и по красоте тела? Как бронзовый орел Аполлония Тианского на ипподроме душит своими медными когтями змею, так и твой светлый дух должен подавлять всякую грусть, всякую черную мысль. Жизнь для тебя подобна лугу, покрытому цветами, все шлет улыбку твоей красоте, все ниц склоняется перед тобою… Ты должна любить жизнь, любить природу, а кто любит — тому не до смерти…

— А разве любовь и смерть — враги? — задумчиво спросила Склирена.

— Любовь — это жизнь… — промолвил философ.

— О нет, нет, — горячо возразила она, — я думаю: любовь — это бессмертие; для нее нет ни жизни, ни смерти…

Пселл засмеялся.