И пробил час, когда даже фрейлейн Альма Брунн и фрейлейн Бетти Килленберг очутились по бокам Данилё Казакофа, и обе сразу, и обе в один голос, обе с восковыми свечечками в руках, точно причастницы, обе кокетливо смущаясь, попросили погадать им при помощи воска и воды, о чём фрейлейн Альма читала в каком-то романе и о чём фрейлейн Бетти рассказывал её двоюродный брат Фриц, когда-то посетивший Россию и этот город Vologda,—ja, ja, ich glaube, Vologda, — где круглый год сплошная ночь и солнце показывается только на пять-шесть минут.

— Жить! Жить! — твердил Данилё Казакоф каждой чёрточкой своего ежесекундно меняющегося лица, как по горной дороге за каждым новым поворотом меняются виды, и один пейзаж на другой не похож.

— Жить! Жить! — будоражил он полуленивых, полузасохших. И, лукаво улыбаясь, легонько подталкивал спины, тормошил, привыкшие к размеренным движениям руки-ноги и с той же лукавой улыбкой следил за румянцем женских щёк, за лёгким трепетом девичьих ресниц, — румянцем, сулящим пышность предзакатной зари, трепетом, вещающим возможную бурю.

Данилё Казакоф по восковым очертаниям предсказывал свадьбы, флёр-д’оранжем расцвечивал путь одиноких девственниц, с мистером Ортоном и мистером Тоблингом классически играл в покер. В самый кратчайший срок познакомился с поэмами Кнута Сильвана и намекнул о сродстве душ двух северных великих народов и о своей готовности познакомить своих компатриотов с гениальными произведениями — пока, только пока, до урочного часа, — неизвестного северного барда. И одну стриженую головку — Сильвии Гресвик — водил по горам Туркестана, по этим гигантским безлюдным горам, и другую — Лоры Гресвик — осыпал снежными блесками сибирских вьюг.

Поздно засыпали сёстры-близнецы, и подолгу беспокойно шевелились по подушкам голубые и розовые оборки, и не раз одна стриженая головка окликала другую:

— Ты спишь? — и под голубыми лентами, так же, как под розовыми, одинаковым тревожным биением стучали сердца.

Данилё Казакоф предложил поездку на Капри, — о, это несущественно, что некоторая часть мужской половины неодобрительно отнеслась к этому и что Лауридс Рист, тщетно старавшийся перехватить подсмеивающийся взгляд Данилё Казакофа, вышел из комнаты и даже хлопнул дверью. Ничего, потом, после того, как княгиня воскликнула: «Это восхитительно», и господин советник сказал поспешно: «Берта, одевайся», он у марино догнал уезжающих.

И только один каприйский старик-лодочник услышал шёпот: «Берта, вы моя самая большая и светлая радость».

Но разве каприйские рыбаки понимают французский язык, и разве вообще старикашки что-нибудь смыслят в любовном шёпоте, подсказанном солнцем?

Зато женщины встали сомкнутым рядом, и немедленно с готовностью примкнули к ним доктор Пресслер и Кнут Сильван.