— А хлопот, чай, не оберешься? — спросил Василий Иванович.

— Ну уж, батюшка, что и говорить! Пообедать некогда. Вот теперь, изволите видеть, я должен здесь дожидаться губернатора, а пока в уезде три мертвых тела не похоронены, да шестнадцать следствий не окончено, да недоимок-то одних, описей-то, взысканий-то, я вам скажу, чертова гибель! Что день, то подтверждения от губернского правления, да выговоры, да угрозы наказания, а нарочные так и разъезжают на наш счет… Тяжело, батюшка! Того, и глядишь только, как бы спастись от суда. А канцелярия-то, вы сами, батюшка, знаете, какова: всего-то один писарь Митрофанушка при мне. Да еще из своего жалованья плати ему сотни две да давай платья всякого да сапоги вырезные. Пьет, мошенник, шибко, зато собака писать. Придет несчастный час, подвернет спьяну какую-нибудь бумажку, подпишешь — ан выйдет не то, ну и пропал!

— Да у вас должно быть поместье? — спросил Иван Васильевич.

— Батюшка, какое поместье! Нас четыре человека владельцев, а у всех-то у нас семнадцать душ по последней ревизии. На мою долю приходится три семейства, и то все почти женщины да старики. И тут благодати нет! Парень был один хороший — руку вывихнул; а женщины такие маленькие, худенькие, что ни в поле работать, ни полотна ткать, ничего не умеют.

— Да, — заметил Василий Иванович, — это уж точно несчастье. Плохая работница много барыша не даст.

— Все бы ничего, — продолжал бедный чиновник, — да вот беда. Года мои подошли такие, что слаб становлюсь что-то здоровьем. Иной раз сидишь себе за бумагами, как вдруг в глазах потемнеет, так потемнеет, что ни писаного, ни бумаги… черт знает что такое — ничего не разберешь. Божье наказание — что ты станешь тут делать? А главное то, что для разъездов… вот как, например, скакать теперь перед его превосходительством — уж не гожуся вовсе. Всего так и ломит, а делать нечего: скачи себе на тройке да заготовляй лошадей.

Ивану Васильевичу стало невольно грустно; он встал с своего места и подошел к темному углу. За занавеской послышался вздох. Иван Васильевич поспешно ее отдернул. На кровати сидел смотритель, спустив ноги на пол. Иван Васильевич хотя и был человек европейский, проповедник всеобщего равенства, но не менее того нашел весьма оскорбительным и неучтивым, что простой смотритель осмеливался перед ним не вставать. Он хотел уже делать самое антиевропейское замечание, но внимательный взгляд на смотрителя остановил порыв дворянского негодования: на бледном и впалом лице смотрителя виден был отпечаток тяжких страданий, а во всем его существе выражалась какая-то страшная безжизненность.

— Вы нездоровы? — спросил Иван Васильевич.

— Нездоров, — отвечал слабый голос. — Второй год обе руки, обе ноги отнялись.

На перине, на которой сидел окостеневший смотритель, лежало трое детей… Старший мальчик глядел на отца с видом участия и сожаления, другие валялись в пуху и жалобно просили хлеба или закутывались в лохмотья оборванного одеяла.