Платон (с той нежно-певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы). Э, соколик, не тужи. Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить… Вот так-то, милый мой. А живем тут, слава Богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть. (Еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел на другой конец балагана: послышался тот же ласковый голос.) Ишь, шельма, пришла… Пришла, шельма, помнит… Ну, ну, буде. (Отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что-то завернуто в тряпке; опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек.) Вот, покушайте, барин. В обеде похлебка была. А картошки важнеющие.

Пьер. Благодарю, милый. (Стал есть.)

Платон (улыбаясь). Что ж так-то? А ты вот как. (Достал складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.) Картошки важнеющие. Ты покушай вот так-то.

Пьер. Никогда не ел кушанья вкуснее этого. Нет, мне все ничего, но за что они расстреляли этих несчастных… Последний — лет двадцати.

Платон. Тц, тц… Греха-то, греха-то… Что ж это, барин, вы так в Москве-то остались?

Пьер. Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался.

Платон. Да как же они взяли тебя, соколика, из дома твоего?

Пьер. Нет, я пошел на пожар, а тут они схватили меня, судили за поджигателя.

Платон. Где суд, там и неправда.

Пьер (дожевывая последнюю картошку). А ты давно здесь?