Дома Сереже стали доказывать неприличие его поступка, — все на него одного: и мама, и тетя Катя, папина сестра, полная дама с желтым и морщинистым лицом, и кузина Саша, тетина дочка, тонкая барышня с ровным, тягучим голосом. Сережа тупо слушал слова, и не следил за ними. Он и сам знал, что считается неприличным делать то, что он сделал, но думать об этом ему было совсем неинтересно.
Мама вздохнула, полузакрыла свои красивые черные глаза, и молвила тихо, ни к кому особенно не обращаясь:
— Какой то он нынче у нас непокойный, — и с чего это он, право, я не понимаю.
Тут мама посмотрела на студента.
— Вы бы, Константин Осипыч, — начала, она, и замялась, не зная, что сказать: построже или помягче; наконец она кончила — Как-нибудь… этак, — и сделала при этом один из тех изящных жестов, которые так не нравились Сереже.
Константин Осипович состроил понимающее лицо, и глубокомысленно заметил:
— Нервозность сильная… вообще… поколение… и конец века.
Тетя Катя сказала таким кислым и усталым голосом, как будто-бы это она больше всех обижена и Сережею, и всем прочим:
— Нынче уж и дети! Вот у Нечаевых мальчик, но это ужас что такое.
Она наклонилась к мамину уху, и зашептала. Сережа угрюмо стоял поодаль, ожидая, когда его отпустят, и думал коротенькими, злыми мыслями. Мама с удрученным видом выслушала секретный рассказ, опять вздохнула, и сказала: