И страшно смотреть друг на друга, на милые лица, омраченные свинцовым в тусклом предрассветном сумраке страхом.
Надя продолжала икать, икнула и Катя.
Чувствовалось окрест, во всей этой, так страшно и так нелепо сжатой толпе, одно желание мучительное, и потому еще не осознанное, и потому еще более мучительное: освободиться от этих страшных тисков.
Но не было выхода, — и бешенство закипало в безумной толпе, нелепо сдавленной по своей воле в этом широком поле, под этим широким небом.
Люди зверели и со звериной злобой смотрели на детей.
Слышались хриплые, страшные речи. Говорил кто-то близкий и равнодушный, — так странно спокойный, — что уже есть задавленные до смерти.
— Упокойничек-то стоит, так его и сжало, — слышался где-то близко жалобный шепот, — сам весь синий, страшный такой, а голова-то мотается.
— Слышишь, Надя? — спросила шепотом Катя. — Вон, говорят, мертвый стоит, задавленный.
— Врут, должно быть, — шепнула Надя, — просто в обмороке.
— А может быть, и правда? — сказал Леша.