На другой день к вечеру Татьяна Алексеевна и Сергунчик поднимались по широкой с цветами и с зеркалами лестнице в бельэтаж, к дверям квартиры Сладимова. У Татьяны Алексеевны щеки, все еще такие нежные и прекрасные, горели от стыда, и тяжело билось в груди сердце. И Сергунчик был взволнован, и тревожно посматривал на мать.

Завидя знакомую дверь, еще ярче зарделась Татьяна Алексеевна, — остановилась на одной из верхних ступенек, — и уже готова была повернуться и бежать. Но уже на звонок, данный швейцаром, открылась бесшумная дверь, и на пороге показалась в белом передничке и в гофрированном чепчике Глаша — та же горничная, которая еще при Татьяне Алексеевне была взята. Глаша весело говорила:

— Пожалуйте, барыня! Мы все так рады были, когда барин нам сказали, что вы вернетесь. Мы все так о вас жалели.

Веселая улыбка была на Глашином лице, но казалась она Татьяне Алексеевне насмешливою. С неловкостью, разлитою во всем теле, исполосованная бичами стыда, Татьяна Алексеевна вошла в переднюю.

Все, как при ней было, стояло и теперь, здесь, и в зале, видном из дверей передней. И было тихо там, в глубине безмолвных комнат, там, где затаилось то, что будет.

Что-то говорила Сергунчику и Глаше Татьяна Алексеевна, сама не слыша своих слов. Что-то отвечала ей Глаша.

Сергунчик нерешительно вошел в залу, и с любопытством рассматривал полузабытые предметы. Ждал, когда отец к нему выйдет. Давно не видел отца!

Глаша, улыбаясь, сказала Татьяне Алексеевне:

— Пожалуйте, барыня, уже все для вас приготовлено.

И пошла в ту сторону, где и прежде были комнаты Татьяны Алексеевны. И за Глашею тихо и робко шла смущенная Таточка, — и не знала, радоваться ей или плакать.