— А эти голые девицы там в его лесу, все это тоже невинно?

— Конечно, — сказал Рамеев. — Его задача, — усыпить в человеке зверя и разбудить человека.

— Слышал я его разглагольствования, — досадливо говорил Петр, — и не верю им нисколько, и удивляюсь, как другие могут верить таким нелепостям. Не верю также ни в его поэзию, ни даже в его химию. И все-то у него секреты и тайны, какая-то хитрая механика в дверях и в коридорах. А его тихие дети — этого я совсем не понимаю. Откуда они у него. Что он с ними делает? Тут кроется что-то скверное.

— Ну, это работа воображения, — возразил Рамеев. — Мы видим его часто, мы всегда можем прийти к нему, мы не видели и не слышали в его доме и в его колонии ничего, что подтверждало бы городские басни о нем.

Петру вспомнилась вечерняя беседа с Триродовым на берегу реки. Его грустные и властные глаза вдруг зажглись в памяти Петра, — и яд его злобы смирился. Странное очарование приникло к нему, и точно твердил кто-то настойчиво и тихо, что пути Триродова правы и чисты. Петр закрыл глаза, — и предстало светлое видение: лесные нагие девы прошли перед ним длинною вереницею, осеняя его тишиною и миром непорочных очей. Петр вздохнул и сказал тихо, точно усталый:

— Я говорю напрасно эти злые слова. Ты, может быть, и прав. Но мне так тяжело!

Этот разговор все-таки успокоительно подействовал на Петра. Мысли об Елене все чаще возвращались к нему, и все нежнее становились они.

Случилось так, что по какому-то безмолвному, но внятному сговору все старались фиксировать внимание Петра на Елене. Петр подчинялся этому общему внушению и был с Еленою ласков и нежен. Елена радостно ждала его любви и шептала, склоняя к русалочьему смеху тихой реки пылающее лицо и разбившиеся кудри:

— Люблю, люблю, люблю!

А когда оставалась одна с Петром, смотрела на него влюбленно-испуганными глазами, вся внешне-розовая, вся трепетная ожиданием, и каждым вздохом нежной груди под легкою тканью платья, и всею жизнью знойной плоти повторяла все то же несказанное люблю, люблю, люблю.