Тусклые обыкновенно глаза Николая разгорались. Почти видно было, как прыгают в них пепельно-красные чертенята злобы и алчности. По лицу его пробегали судороги низких страстей, и казалось, что челюсти его вытягиваются и что изо рта, вдруг опененного яростью, того и гляди высунутся волчьи клыки.
Радуясь быстрому успеху своих внушений, Шубников, посмеиваясь, метался по комнате. Недавняя неловкость еще не совсем оставила его и была в его манерах, в нервных смешках, в бессмысленных гримасах, в нелепых ужимках и подергиваниях, какая-то отвратительная смесь смущения и радости, неловкости и механической развязности. Когда он отошел в угол комнаты, между окном в сад и стеною, и, вихляясь омерзительно, принялся подпрыгивать и приплясывать, остро, быстро, но все же неловко подкидывая колени, он вдруг стал похож на одетую обезьяну.
Он смотрел на что-то в саду и жестами звал Николая. Николай подошел и захохотал. И теперь они оба стали похожи друг на друга, и оба они были как пара кривляющихся горилл. Люди, — настоящие люди, — которые шли по дорожке сада мимо этой боковой стороны дома, не видели их, — не догадались посмотреть вверх, да, пожалуй, и не разглядели бы со свету того, что копошилось в паутинно-сером, мглистом полусвете высокого мезонина.
— А! Момент настал! Момент настал! — зашептал Николай и побежал радостною, но все же трусливою, шакальею трусцою из комнаты.
Шубников вышел вслед за ним, но на площадке лестницы остановился, поглядел недолго за сбегающим проворно с лестницы Николаем, усмехнулся злорадно и потом отправился в свою комнату, здесь же, в мезонине, недалеко от помещения Николая.
23
Любовь Николаевна любила быть в своем саду, когда в нем не было шумно и людно. Тогда так мечтательны становились его тенистые уюты, так просветлен и разнежен являлся ее глазам весь сад, и порядок его, при людях казавшийся слишком преднамеренным и резким, без их буйного веселья радостен был, как совершенное воплощение предустановленной гармонии. Казалось тогда ей, что она прошла длинную-длинную дорогу и стоит перед незримою дверью. И как будто бы иногда приоткрывается эта дверь, и является иной мир, чудесно сливающийся с этим зримым миром дневного скучного бывания. Шире становятся тогда широкие просторы, и яснее ясные дали, и зеленее зеленые долины, и милая, родная Волга жемчужно-мглистою дымкою навлекает на себя очарование вечно текущей реки блаженного рая, реки, где вода живая струится в счастливой долине, упоенной вольным и легким воздухом безмерного пространства.
Подойдет к крутому обрыву, смотрит в сторону города. Золотыми звездами в голубой мгле воздуха мерцают святые главы далеких церквей, и за зеленью милых садов серебром светятся белые стены, — не град ли Китеж перед нею? Тихий звон по воде донесется, — и забьется, забьется сердце, сладко томясь и тоскуя. Взять бы котомку, идти бы дорогой без конца и без края, бездомною странницею. Жалко мужа, такого сильного, но и такого слабого, жалко бабьею жалостью, не любовью. Не о нем, не о нем болит сердце. Дом, дети, — ах, что это все! Дети выросли, Николай отошел от нее далеко и пугает ее своею чуждою, слишком чуждою ей натурою. Милочка ей милее, да Милочка и сама бы охотно оставила дом, променяла бы душные стены на вольные просторы.
Но внимательна душа ищущая и окрыленная. Помнит первый миг сладкой влюбленности и друга милого не забыла. Давно простила ему его неожиданную измену. Вышла замуж, детей вырастила, а все эти годы одна была милая дума, один для души приют, — дума о милом.
И вот ее старый друг опять с нею. Он овдовел, он свободен, — она все в том же душном, но привычном плену. И быть ей вместе с ним где-нибудь в саду благоуханном тихом и мирном, в уютном доме, где покой и счастие, невозможно. Она — в плену.