Он тихо спросил:

— Люба, ты так и не ложилась?

Любовь Николаевна смущенно, точно оправдываясь, говорила:

— Я сидела у себя, читала. Потом стало как-то тревожно. С Волги крики какие-то доносились. Посмотрела в окно, — в саду такой ясный лунный свет, что у меня голова закружилась. Я спустилась сюда с книгою, здесь мне показалось так уютно, почитала да и заснула невзначай.

— Устала ты вчера, Люба, — тихо молвил Горелов.

— Что я! — отвечала Любовь Николаевна. — Тебе тяжелее было. Ты не спал?

Горелов промолчал. Дышал трудно. Опустил голову на грудь. Любовь Николаевна подошла к нему. С тревогою глядела на его осунувшееся лицо, потемневшее, точно чужое в этом неверном освещении полутемного холла ранним утром. Спросила:

— Тебе плохо?

Оттого, что она встала близко, Горелов почувствовал, что всегда милое ему лицо было как лицо прощающего ангела, и ее платье просветлело светом неувядающей райской розы, и он знал, что она все поймет и простит. Только сумеет ли, успеет ли он сказать?

Он отвечал на ее вопрос: