— Нет... Ничего не осталось, Владимир Васильевич. Меня вы не обманете. Раньше бы их в статисты не взяли, а нынче вы рядом с ними играете... Они, конечно, ничего не понимают, но меня... нет, меня вы не обманете. Я вас по-настоящему помню: в девятьсот третьем году я вам Кина в Саратове подавал. Я только ботинки ваши видел, Владимир Васильевич, а все равно слеза меня прошибала. В голосе вашем был тогда огонь. А сейчас — ну да что говорить...
— В шестьдесят лет, милый, огня в человеке не бывает, — раздраженно признался Мамонтов.
— Вы свое сыграли, — утешительно ответил суфлер. — Вам жаловаться грех. Вас на руках носили.
Они подружились. Досуг проводили в воспоминаниях. Снова и снова Мамонтов показывал суфлеру старые афиши и пожелтевшие газетные вырезки.
Ночью каждый старался улечься поближе к печке. Лучшее место всегда с боем захватывал Логинов. Ругаясь, расталкивая всех разбрасывая чужие постели, он тащил к печке свой толстый матрац; его рыжая голова отблескивала на свету,
— Отставной императорских театров артист! — кричал он Мамонтову. — Уберите ваш дурацкий чемодан! Эй вы, отставной гений!
Он свирепо ненавидел Мамонтова за мандат.
— Вы бы шли, папаша, панихиду заказывать. А мандат мы прилепим к вашему гробу — пусть все порядочные люди видят, что в этом гробу лежит подлец. Откуда взялись вы, папаша? Вы, наверное, служили в чека. Сознавайтесь уж... Так себе, зря, человеку мандата не выдадут, порядочные люди мандатов не имеют.
Мамонтов сдержанно говорил:
— Я вас не трогаю. Просил бы оставить меня в покое.