Но все это содержалось в глубочайшей тайне; о неспособности Ивана к правлению знали очень немногие, и его имя являлось в устах каждого недовольного. К графу Григорию Григ. Орлову явился капитан Московского драгунского полка Побединский с известием о существовании партии, которая считает между своими членами Ив. Ив. Шувалова и которая хочет возвести на престол Ивана Антоновича, что он, Побединский, слышал об этом от поручика Петра Чихачева, а Чихачев — от капитан-поручика Измайловского полка Ивана Гурьева. Орлов сказал, чтоб Побединский с товарищами без боязни вступали в это дело для подробнейшего разведывания. Вследствие этого разведывания несколько офицеров были допрошены и показали: Семеновского полка подпоручик Вепрейский показал, что сержант Лев Толстой до коронации дней за семь сказывал ему, что он слышал от поручика Семена Гурьева, будто собирается партия, к которой и Толстой от Гурьева приглашен. Толстой сказывал Вепрейскому, что послан Лихарев за принцем Иваном, что Семен Гурьев приглашен Александром Гурьевым, знает о том Ив. Ив. Шувалов, князь Иван Голицын, да нет ли тут Измайловых также. В день коронации Вепрейский рассказал об этом Дмитрию Измайлову и предлагал на другой день ехать и объявить Григ. Григ. Орлову; но Измайлов сказал, что не с чем ехать, все это вранье, и если оговоренные запрутся, то донощикам придется терпеть истязание. Измайловского полка капитан-поручик Иван Гурьев на допросе показал: говорил Петру Чихачеву, что Иван Шувалов и с ним четыре знатные особы, а прочих до 70 человек в согласии, чтоб быть государем Ивану Антоновичу, только скоро делать этого нельзя, потому что солдаты любят государыню, а со временем может быть великое кровопролитие, с Шуваловым называли и князя Никиту Трубецкого.
Измайловского полка капитан-поручик Домогацкий показал: свояк его Степан Бибиков сказывал ему, что слышал от Петра Хрущова бранные слова против е. и. в. Петр же Хрущов, прощаясь с Бибиковым, говорил: «Чего трусишь? Нас в партии около 1000 человек!» Михайла Шипов, разговаривая с Семеном Гурьевым, жаловался, что он несчастлив: другие произведены, а он не произведен; Гурьев его утешал. «Слышно, — говорил он, — что сбирается партия против государыни, можете быть в хорошей партии: тут Иван Шувалов, Александр Гурьев, князь Иван Голицын». Михайла Шипов заметил, что тут и Никита Ив. Панин; Гурьев отвечал: «Это правда, что Никита Ив. Панин тут; но есть еще другая партия, в которой Корф: он сбирается восстановить Иванушку; наша партия гораздо лучше, мы стоим за то, для чего цесаревич не коронован, а теперь сомнение у Панина с Шуваловым, кому правителем быть». Семен Гурьев показал, что говорил о некоторых противных партиях, к чему и солдаты армейские некоторых полков распалены; их сержантов в ту партию приглашал и сказывал им, что послан Лихарев за принцем Иваном, чтоб привезти его к оному делу; обо всем этом слышал от Петра Хрущова, а о посылке Лихарева сам выдумал с досады, что 28 июня был на карауле в Петергофе, обещаны были ему награды, но ничего не получил. Петр Хрущов на очной ставке с Гурьевым показал, что действительно все это говорил, а о князе Трубецком и Шувалове им объявлял по одной эхе, слышал на дороге, идучи с батальоном, а подлинно от кого слышал, показать не может.
Екатерина поручила исследовать дело без пыток. Из приведенных показаний открыто было оскорбление величества и умысел к общему возмущению. Сенат в полном собрании вместе с президентами коллегий приговорил Петру Хрущову и Семену Гурьеву отсечь головы, Ивану и Петру Гурьевым каторжную работу, а имение их оставить детям и наследникам. Императрица переменила смертную казнь на вечную ссылку в Камчатку, а каторжную работу на вечную ссылку в Якутск. В манифесте об этом говорилось: «Мы можем, не похвалившись, пред Богом целому свету сказать, что от руки Божией прияли всероссийский престол не на свое собственное удовольствие, но на расширение славы его и на учреждение доброго порядка и утверждение правосудия в любезном нашем отечестве. К сему достохвальному намерению мы приступили не словом, но истинным делом и о добре общем ежедневно печемся. Но при сих наших чистосердечных намерениях нашлися такие неспокойные люди, которые покусилися делать умысел к ниспровержению Божия о нас промысла и к оскорблению нашего величества и тем безумно вознамерились похитить Богом врученного нам народа общее блаженство, о котором мы беспрестанно трудимся с матерним попечением».
Дело было ничтожное; Дмитрий Измайлов сказал справедливо, что «все это вранье». Но из этого вранья обозначилось, что может быть предметом вранья: восстановление Ивана Антоновича и то, зачем не коронован цесаревич. По отношению к первому Екатерина послала предложить свободу только одному принцу Антону: «Мы его одного намерены теперь освободить и выпустить в его отечество с благопристойностью, а детей его для государственных резонов, которые он по благоразумию своему понимать сам может, до тех пор освободить не можем, пока дела наши государственные не укрепятся в том порядке, в котором они к благополучию империи нашей новое свое положение теперь приняли. И ежели он, принц, пожелает быть свободен один, а надежду на нас положит, что мы детей его в призрении своем до времени оставим, содержа их не токмо в пристойном довольстве, но и, как скоро повод к свободе их усмотрим, выпустим и к нему пришлем: то он может искренне свое точное желание объявить. Ежели с детьми своими на обещанное нами время разлучиться не похочет, то бы принял на себя терпение до тех пор остаться в нынешнем его состоянии, доколе и в свободе детей его ту же удобность увидим, которая теперь для него только одного открылась». Принц Антон не согласился быть свободным без детей.
Дело Хрущова и Гурьевых было ничтожное, но оно должно было произвести сильное впечатление на Екатерину. Это было первое искушение. При всем ее старании представить своею деятельностию противоположность бывшему царствованию, при всем старании показать, что «о добре общем ежедневно печемся», при первом личном неудовольствии уже толкуют об Иване Антоновиче или, что еще хуже, о том, зачем цесаревич не коронован, решаются распалять солдат, прямо указывают на знатных людей как на соумышленников, и это болезненное настроение есть следствие события 28 июня: одним удалось тогда, отчего нам не может удасться теперь? Даже коронация не прекратила этого настроения.
Екатерина, несмотря на все свое уменье владеть собою, не могла в октябре 1762 года скрыть тяжелого состояния своего духа: печаль была написана на ее лице. Она призналась английскому посланнику графу Бекингаму, что в обществе она все больше и больше становится рассеянною, сама не зная отчего. Тот же посланник так описывает положение Екатерины: «Императрица по своим талантам, просвещению и трудолюбию выше всех ее окружающих. Стесненная обязательствами, полученными в последнее время, сознавая затруднительность своего положения и страшась опасностей, которыми до сих пор она должна была считать себя окруженною, она еще не может действовать самостоятельно и освободиться от многих окружающих ее людей, которых характер и способности она должна презирать. В настоящее время она употребляет все средства для приобретения доверия и любви подданных; если она успеет в этом, то воспользуется приобретенною властию для чести и пользы своей империи».
С этим отзывом сходен и отзыв французского посланника Бретейля. «Кроме Панина, который скорее имеет привычку к известному труду, чем большие средства и познания, у этой государыни нет никого, кто бы мог помогать ей в управлении и в достижении величия, и, однако, она должна выслушивать и в большей части случаев следовать мнениям этих отъявленных русаков (vieux russes), которые, чувствуя выгоду своего положения, осаждают ее беспрестанно то для поддержания своих предрассудков относительно государства, то по своим частным интересам. В больших собраниях при дворе любопытно наблюдать тяжелую заботу, с какою императрица старается понравиться всем, свободу и надоедливость, с какими все толкуют ей о своих делах и о своих мнениях. Зная характер этой государыни и видя, с какою необыкновенною ласковостию и любезностию она отвечает на все это, я могу себе представить, чего ей это должно стоить; значит, сильно же чувствует она свою зависимость, чтоб переносить это. В одно из последних собраний, когда она была утомлена более обыкновенного разговорами с разными лицами, и особенно с пьяным Бестужевым, с которым у нее был долгий и живой разговор, несмотря на ее старания избегать его, императрица подошла ко мне и спросила, видал ли я охоту за зайцем. Когда я отвечал, что видал, то она сказала: „Так вы должны находить большое сходство между зайцем и мною: меня поднимают и гонят изо всех сил, как я ни стараюсь избежать представлений, не всегда разумных и честных. Однако я отвечаю, сколько могу, удовлетворительно, и если не могу исполнить чье-нибудь желание, то объясняю, почему…“» В другом донесении Бретейль пишет: «Императрица высказывала мне высокое мнение о величии и могуществе своего положения. Она повторила, быть может, раз тридцать: „Такая обширная, такая могущественная империя, как моя“. Она мне говорила о многих предположениях относительно внутреннего благосостояния России. Она мне сказала, что по прибытии в эту страну ее не покидала мысль, что она будет здесь царствовать одна. Императрица мне призналась, что она не совершенно счастлива, что она должна управлять людьми, которых нельзя удовольствовать; что она старается всеми средствами сделать своих подданных счастливыми, но чувствует, что надобны года да и года, чтоб они привыкли к ней. Выставляя свои успехи и блеск своего положения, она обнаруживала вместе беспокойство, что ей не по себе. Она в обаянии от престола, но вместе с тем что-то ее беспокоит и волнует. Это легко понять, если приглядеться к поведению и чувствам людей, пользующихся ее доверием в чем бы то ни было. Ни при одном дворе не господствовало такое разделение на партии, а императрица обнаруживает слабость и колебание — недостатки, которых никогда не замечалось в ее характере. Боязнь потерять то, что имела смелость взять, ясно и постоянно видна в поведении императрицы, и потому всякий сколько-нибудь значительный человек чувствует свою силу перед нею. Изумительно, как эта государыня, которая всегда слыла мужественною, слаба и нерешительна, когда дело идет о самом неважном вопросе, встречающем некоторое противоречие внутри империи. Ее гордый и высокомерный тон чувствуется только во внешних делах, во-первых, потому, что здесь нет личной опасности, во-вторых, потому, что такой тон в отношении к иностранным державам нравится ее подданным».
Но как бы ни было затруднительно, тяжело положение Екатерины, необыкновенная живость ее счастливой природы, чуткость ко всем вопросам, царственная общительность, стремление изучить каждого замечательного человека, исчерпать его умственное содержание, его отношения к известному вопросу, общение с живыми людьми, а не с бумагами, не с официальными докладами только — эти драгоценные качества Екатерины поддерживали ее деятельность, не давали ей ни на минуту упасть духом, и эта-то невозможность ни на минуту сойти нравственно с высоты занятого ею положения и упрочила ее власть; затруднения всегда заставали Екатерину на ее месте, в царственном положении и достойною этого положения, потому затруднения и преодолевались.
После коронационных торжеств двор оставался в Москве последние три месяца 1762 года и первую половину 1763-го. Состояние обеих столиц одинаково возбуждало опасения и заботы правительства, что мы видели относительно Петербурга и в предшествовавшее царствование. Теперь учреждена была комиссия из генерал-аншефа Чернышева, генерал-поручика Бецкого и лейб-кирасирского полка вице-полковника князя Дашкова; комиссия эта должна была представить в Сенат, каким образом ограничить распространение города Петербурга, чтоб жители его избавились от затруднения в сообщениях, производимого безмерною обширностию города; предполагалось необходимым назначить предел, за которым поселения уже составляли предместия; равным образом комиссия должна была представить свои соображения о Москве, которая по древности строения своего в надлежащий порядок не пришла, жители терпят разорение от частых пожаров вследствие тесного деревянного строения. В обеих столицах запрещено было вновь строить фабрики и заводы. Мы видим, что Екатерина в своей записке поместила в первое или в одно из первых присутствий своих в Сенате распоряжение о прекращении дороговизны хлеба в Петербурге, именно временное запрещение вывозить хлеб за границу, и тут же говорит о полном успехе этой меры: в два месяца наступила дешевизна всех припасов. Но из протоколов Сената мы узнаем, что 20 ноября в Москве императрица присутствовала в Сенате и объявила о донесении из Петербурга директора полиции Корфа о ценах хлеба и съестных припасов в этой столице: оказывалось, что с сентября месяца цена хлебу возвысилась на 20 коп. По этому поводу Екатерина приказала Сенату стараться об учреждении казенных магазинов, также изыскивать способы, как бы сделать провоз съестных припасов в Петербург дешевле, ибо купцы объявляют, что и при такой дорогой цене барыша мало получают.
Кроме известия о дороговизне из Петербурга приходили другого рода неприятные известия: от 20 ноября фельдмаршал Миних репортовал, что в Петербурге происходят такие грабительства и разбои, что ночью без конвоя никто из своей квартиры отлучиться не может. Сенат переслал это донесение в свою петербургскую контору; здесь приказали: в Сенат сообщить сведение, что были беспорядки, о которых старший сенатор Неплюев доносил императрице, сделаны распоряжения о их прекращении, несколько подозрительных людей и злодеев переловлено, после чего с 21 ноября водворилась полная тишина; что же касается репорта фельдмаршала Миниха, что без конвоя нельзя никому ночью выходить, то об этом никакого сведения ни от кого контора не имеет. Приходили известия о разбоях и из других мест: из Новгородского уезда доносили, что разбойники грабят и жгут помещичьи домы; послана была против них драгунская команда из 15 человек, но разбойники убили из нее двоих да ранили 5 человек, сами все ушли и производят разбои по-прежнему, присылают в помещичьи домы с требованием денег, угрожая поджогом.