Под 28 декабрем 1765 года Порошин записал: «Хотя и была у меня с его высочеством экспликация, однако после тех интрижек и наушничеств все еще не примечаю я к себе со стороны его высочества той доверенности, той горячности и тех отличностей, которые прежде были. От Никиты Ивановича поднесенных ему тетрадей записок не получил я еще и никакого об них мнения, ни худого ни доброго, не слыхал от его превосходительства. При таких обстоятельствах продолжение сего журналу становится мне скучным и тягостным. Если они не переменятся, то принужден буду его покинуть, дабы употребить это время на то, что авось либо более к спокойствию моему послужит».

В начале 1766 года Порошин вдруг был удален от двора великого князя и получил приказание отправиться на службу в Малороссию. В письме Фон-Визина к сестре находится приписка: «Порошин удален от двора за невежливость, оказанную им девице Шереметевой». Вот все, что мы знаем о предлоге удаления. В страшной, неожиданной беде, которая отнимала у него все будущее, все будущее его семейства, пятнала бесчестною опалою, прогнанием от двора, Порошин обратился с просьбою о защите к графу Григор. Григор. Орлову, о недоброжелательстве которого к Панину постоянно твердили современники. Но Орлов, несмотря на всю свою силу, не мог ничего сделать. Панин в это время пользовался неограниченным доверием императрицы, она считала его непогрешительным и потому необходимым в делах внешней политики и не могла позволить сделать ему какую-нибудь неприятность. Мы видели отношения Екатерины к Панину в письме ее к нему по поводу письма Станислава Понятовского к Фридриху II о таможне. Приведем еще любопытный документ. Русский посол в Варшаве князь Репнин в письме своем к Панину изъявлял беспокойство по поводу какой-то неизвестного рода опасности, грозившей Панину. Последний отвечал ему (12 февраля 1765 г.): «Я сколь сердечно чувствую ваше дружеское обо мне смятение, столь и сожалею, что скаредный случай известного лекаря вам оное воспричинствовал. Пожалуй, мой друг сердечный, будь спокоен и уверен, что все, кроме моего презрения, ничего не заслуживает». Екатерина приписала к этим строкам: «А я, Екатерина, говорю, что Панину бояться ничего» (т.е. бояться нечего). Никита Иванович в приятном убеждении, что ему бояться нечего, позабыл об императорском совете и однажды, когда говорили о казни Лопухиных, также о временах Анны Иоанновны, делал такую рефлекцию, что «ежели бы и теперь их братьи боярам дать волю и их слушаться, то б друг друга и нынче сечь и головы рубить зачали. И так в иных строгостях винили министерство».

Несмотря на то что Орлов не мог ничего сделать для Порошина, тот полагал на него большую надежду в будущем и перед отъездом писал ему: «Хотя по великодушному и милостивому вашего сиятельства за меня заступлению желаемого ныне и не последовало, но благодарность моя за ваши ко мне благодеяния столь же велика, как бы я и получал все, о чем ваше сиятельство предстательствовали. Я более утруждать ее императорское величество уже не осмеливаюсь. Конечно, я прежними повторительными за меня великодушных людей прошениями еще больший гнев на себя обратил… Клянуся сердцеведцем Богом и честию, что, кроме моего проступка, о коем ваше сиятельство ведать изволите, ни малейшего преступления за собой не знаю; а видно, что по каким-либо внушениям донесено ее величеству что-нибудь большее… Вы великодушным своим предстательством, хотя несколько времени спустя, доставить можете возмущенному моему духу спокойство. Не предайте меня забвению».

На дороге к месту нового назначения, в Москве, 3 мая Порошин написал другое письмо к Орлову: «Имея ныне верный случай писать, не мог я преминуть, чтоб не писать к вашему сиятельству. Перемена моего состояния, будучи мне столь тягостна и чувствительна, беспрестанно побуждает меня озираться на прошлые дела свои и разбирать, какие б между ими могли быть причиною сего несчастного в жизни моей происшествия. Вижу и слышу, что о поступках моих при государе цесаревиче сделано такое описание, от коего теперь я стражду; размышляя о них, сужу себя без всякого самолюбия и потворства и, повторя стократно грустное таковое упражнение, не нахожу ничего, что б могло служить к моему предосуждению. С самого моего вступления ко двору его императорского высочества обратил и посвятил я на то все свои силы, чтоб быть государю великому князю полезным и тем бы, сколько от меня зависело, споспешествовать высокоматерним намерениям ее императорского величества и сладчайшему упованию всего российского общества. При его высочестве служил я около четырех лет. Во все сие время был при нем почти безотлучно и с ущербом собственных своих забав и удовольствий, на которые влекли меня и лета мои, и бесчисленные случаи, старался не упустить из виду оного своего предмету. По сему побуждению испросил я сам для себя должность, чтоб предлагать государю великому князю нужные для военного искусства математические науки, писал для его высочества особый курс, в котором заключались: арифметика, геометрия, начальные основания механики и гидравлики, фортификация с атакою и обороною крепостей, артиллерия и правила тактики. Арифметику государь великий князь всю почти с доказательствами у меня окончил и в геометрии сделал начало. Оный курс намерен я был вместе с учебными математическими тетрадями руки его высочества поднесть ее императорскому величеству. Кроме сего приуготовлял я сочинение, названное мною „Государственный механизм“. В оном хотелось мне для его высочества вывесть и показать разные части, коими движется государство, изъяснить, например, сколько надобен солдат, сколько земледелец, сколько купец и проч. и какою кто долею споспешествует всеобщему благоденствию, что не может государство быть никоим образом благополучно, когда один какой чин процветает, а прочие в небрежении. Расположение сего сочинения было уже у меня и сделано. Оным же главным своим намерением упражняясь, начал я с некоторым человеком (Платоном?), почтенным от всех за его учение и преизящные дарования, переписку о разных нравоучительных и исторических материях, которую сбирались мы напечатать и поднесть его высочеству. Сверх всего сего, ведая, что в детских его высочества летах не всегда приятно и весело слушать формально предлагаемые истины и знания, старался вмешивать и доводить до него оные, сколько смыслил, во всех моих повседневных с ним обращениях и разговорах, иногда так, чтоб и самому его высочеству то неприметно было, дабы не навесть скуки и отвращения. В таковых случаях кроме всяких исторических сведений и анекдотов, кроме многих правил о красоте российского языка, которые нечувствительно тщился я подавать государю цесаревичу, наблюдал, чтоб в его высочестве осталось за закон и основание, чтоб рассматривать и отличать прямые достоинства, не ослепляясь блистательною и часто обманчивою наружностью, чтоб любить народ российский, отдавая потом справедливость каждому достойному из чужестранных, чтоб тверду и непоколебиму быть в глубоком почтении туды, куды оным его высочество должен. Во всех таковых своих упражнениях то имел за единственное себе ободрение и утешение, чтоб заслужить со временем высочайшее благоволение всемилостивейшей и премудрой самодержицы. Теперь истинно не могу удержать слез своих, что посреди такового тихого и, как бы казалось, не непохвального течения ввержен в наилютейшее беспокойство, приведен под гнев у ее императорского величества. Удар сей тем мне несноснее, что поражен им внезапно и нечаянно и по оному своему поведению мог ли ожидать того, примите в милостивое рассуждение! Правда, что и прежде сего по оным всегдашним моим с государем цесаревичем обращениям, будучи я от его высочества почтен особливою склонностью и милостию, видел, что то завистливому невежеству неприятно было, и принужден был сносить иногда от оного некоторые притеснения, кои, однако ж, презирал я и ни во что ставил. Случилось, например, некогда, что его высочество, уверяя меня с отменною горячностию, что он меня жалует, услышал, что я ему говорю, что тому не верю, потому что изволит говорить, что жалует, а когда в излишности его увеселений или в невнимании при ученьи уговаривать станешь, так иногда не изволит и слушать. Сам государь великий князь так был тронут, что изволил дать мне слово, чтоб всегда меня слушаться. И подлинно, долгое время от сего успех я видал: как скоро об оном потом договоре напомяну ему, то, верно, изволит послушаться и отстать от той неприличности, в коей его оговаривал. Сие безвинное и почти шуточное для его ж высочества пользы положенное условие было перетолковано так, что будто я хочу, чтоб только великий князь меня одного слушался, и мне б только следовал, и, одним словом, чтоб делал все то только, чего я ни захочу. Были тут прибавлены и другие тому подобные перетолки и низости, какие только маленький и темный дух-пакостник вымыслить может. Но о всем том тогда ж изъяснялся я с его высокопревосходительством нашим главнокомандующим, и он изволил мне тогда дать знать, что входит в мои изъяснения. А ныне что такое на меня взведено, ей-ей, обстоятельно ни от кого не слыхал и клянусь вашему сиятельству честью и всем, что есть святого на свете, что ничего не знаю. Защитите меня, милостивый государь, многомощным ходатайством вашим. Лишенному всего, ваше сиятельство, можете все доставить и тем обязать меня навеки. Невинность моя за меня будет вам поборствовать. На вас, милостивый государь, единственная моя несомненная надежда. Несчастием своим гублю я своих родителей, гублю сестер своих и брата, кои от меня только всей себе помощи ожидали. Войдите в бедственное мое состояние. На сих днях поеду я в Ахтырку. Но откуда б не могла достать меня помощная рука ваша?»

В правителе Малороссии Румянцеве Порошин встретил человека, который сумел оценить его способности. В 1768 году он был назначен командиром Старооскольского пехотного полка, с которым в следующем году выступил в поход против турок; в этом походе Порошин заболел. Болезнь была незначительна, как вдруг пришло известие, что вторая армия, к которой принадлежал Старооскольский полк, переходит под начальство Петра Ив. Панина. Это известие поразило Порошина как громом, он потерял память, так что когда Румянцев приехал к нему проститься перед отъездом, то больной после спрашивал брата, что граф с ним говорил. Вскоре после этого Порошина не стало. Исчез один из самых светлых русских образов второй половины XVIII века; начато было хорошее слово, хорошее дело и порвано в самом начале.

В «Записках» Порошина встречаем отзывы о современных деятелях русского просвещения. Ломоносов занимает первое место. «Говорил я его высочеству, — записал Порошин, — что это стихотворец веку блаженные памяти бабки его Елисаветы Петровны. Дай Боже, продолжал я, чтоб в век вашего высочества такие были. Эдакие люди не растут, как грибки из земли: надобно для того хорошие учреждения, одобрение и покровительство. А голов годных много в России, хотя такие головы, как Ломоносова, и реденьки несколько». В последние шесть лет царствования Елисаветы Ломоносов принимал деятельное участие в управлении Академиею и учреждениями, входившими в ее состав. В 1757 году он был назначен присутствующим в Академической канцелярии вместе с Шумахером; но так как последний был уже стар и дряхл, то в товарищи Ломоносову назначен был еще унтер-библиотекарь Тауберт, зять Шумахера. Тауберт, так же как и тесть его, смотрел на свое место только со стороны его выгоды, и потому у него немедленно же начинается борьба с Ломоносовым, который вел ее с обычною своею страстностию. Ломоносов потребовал необходимых преобразований, указывал на то, что Академия загромождена бесполезными ремесленными заведениями, а учреждения необходимые в упадке. Он писал: «Для умножения книг российских, чем бы удовольствовать требующих охотников, недостает станов, переводчиков, а больше всего, что нет российского собрания, где б обще исправлять грубые погрешности тех, которые по своей упрямке худые употребления в языке вводят. Университет и гимназия весьма в худом состоянии и требуют, чтоб канцелярия больше к ним прилежала». Намекая на Шумахера и Тауберта, Ломоносов продолжал: «В канцелярии желающие рекомендовать себя художествами, то есть за великий мерит почитающие то, когда чужих трудов что-нибудь поднесут знатным людям, сии всякими мерами желают и стараются науки унизить, говоря: 1) что университет здесь (в Петербурге) не надобен и что все до того надлежащее уступить Московскому университету; 2) такое недоброхотное мнение делом оказалось, когда лучшие ученики из гимназии в Монетную канцелярию отданы были». Ломоносов добился, что средства гимназии были усилены; но тщетно настаивал, чтоб все диссертации переводить на русский язык и на нем печатать. «Через сие, — писал он, — избежим роптаний и общество российское не останется без пользы. И сверх того, студенты, коих я на то назначу, будут привыкать к переводам и сочинениям диссертаций с профессорских примеров». Составляя устав и штат университета и гимназии, Ломоносов полагал иметь 60 гимназистов и 30 студентов; против этого возражали Тауберт и академик Фишер. Ломоносов так описывал свой спор с ними: «Фишер, приняв Таубертовы советы, спорил против числа студентов и гимназистов, точно его слова употребляя: „Что куда-де столько студентов и гимназистов? Куда их девать и употреблять будет?“ Сии слова часто твердил Тауберт Ломоносову в канцелярии, и хотя ответствовано, что у нас нет природных россиян ни аптекарей, да и лекарей мало, также механиков искусных, горных людей, адвокатов и других ученых и ниже своих профессоров в самой Академии и в других местах, но, не внимая сего, всегда твердил и другим внушал Тауберт: „Куда со студентами?“ Ломоносов добился, что президент Академии Разумовский, конечно под влиянием И. И. Шувалова, поручил „учреждение и весь распорядок университета и гимназии одному Ломоносову по сочиненным от него регламентам“; и в начале 1760 года было объявлено в „Ведомостях“, что граф Разумовский втрое умножил число содержащихся на казенном счету гимназистов, а потому родители приглашаются отдавать своих детей для определения к гимназическим наукам. Удаляя инспектора гимназии Модераха, в котором „не усмотрев более охоты заботиться о молодых людях“, Ломоносов высказал мнение, что „инспектором должен быть: 1) природный россиянин для того, чтобы, во-первых, имел о учащихся усердное попечение, как о своих свойственниках или детях; 2) чтобы главный командир больше имел повиновения и не всегда бы чинил для малейших причин отговорки, ссылаясь на свой контракт и угрожая требованием абшида (увольнения); 3) чтобы, зная российский язык и обряды совершенно и быв сам здешним и в чужих краях студентом, знал бы с порученными ему поступать с умеренною строгостью“.

29 апреля 1757 года именным указом велено находящихся как в Петербурге, так и в Москве в частных домах иностранных учителей в их науках свидетельствовать и экзаменовать в Петербурге в Десьянс-академии, а в Москве в императорском университете и без такого свидетельства и аттестатов никому в домы не принимать и до содержания школ не допускать. Ломоносов нашел, что в Десьянс-академии испытания производятся слабо, и предписал экзаменовать строже.

Но при этой деятельности советника Академической канцелярии продолжалась деятельность ученая и литературная. В 1756 году Ломоносов в публичном собрании Академии говорил на русском языке «Слово о происхождении света, новую теорию о цветах представляющее», Более значения специалисты приписывают последующим его трудам: «Слову о рождении Металлов от трясения земли» (1757 года), в котором находят драгоценные замечания, и «Рассуждению о большей точности морского пути» (1759 года). В том же 1759 году Ломоносов исходатайствовал у Сената рассылку по всем губерниям составленных им вопросов для собрания географических известий о России. Нельзя оставить без внимания, что Ломоносов два раза предлагал послать хорошего живописца в старинные русские города, «чтоб имеющихся в церквах изображений государских иконописною и фресковою работою, на стенах или гробницах состоящих, снять точные копии величиною и подобием. А сие учинить бы для того: 1) дабы от съедающего времени отнять лики и память наших владетелей и сохранить для позднейших потомков; 2) чтобы показать и в других государствах российские древности и тщание предков наших; 3) чтоб Санкт-Петербургская Академия художеств имела случай употребить свое искусство, как бы изобразить их надлежащею живописью в приличных положениях со старинного манеру, не теряя подлинного подобия». В последний год елисаветинского царствования по поводу прохождения Венеры чрез Солнце Ломоносов написал сочинение об этом явлении, где первый указал на существование атмосферы около Венеры.

Литературная деятельность Ломоносова выражалась по-прежнему в одах на торжественные случаи, важных для нас по указанию на современные события. Так, в оде 1757 года на день рождения великой княжны Анны Петровны Ломоносов говорит о борьбе двух союзных императриц против Фридриха II: «Присяжны преступив союзы,/ Поправши нагло святость прав,/ Царям повергнуть тщится узы/ Желание чужих держав./ Творец, воззри в концы вселенны,/ Воззри на земли утесненны,/ На помощь страждущим восстань,/ Позволь для общего покою/ Под сильною твоей рукою/ Воздвигнуть против брани брань./ Сие рекла Елисавета…/ Противные страны трепещут,/ Вопль, шум везде, и кровь, и звук,/ Ужасные перуны мещут/ Размахи сильных росских рук./ О ты, союзна героиня/ И сродна с нашею богиня!/ По вас поборник вышний Бог./ Он правду вашу защищает,/ Обиды наглые отмщает,/ Над злобою возвысил рог».

В той же оде Ломоносов не прямо благодарит Елисавету за назначение советником Академической канцелярии: «Правители, судьи внушите,/ Услыши вся словесна плоть,/ Народы с трепетом внемлите:/ Сие глаголет вам Господь:/ Храните праведны заслуги / И милуйте сирот и вдов;/ Сердцам нелживым будьте други/ И бедным истинный покров;/ Присягу сохраняйте верно,/ Приязнь к другим нелицемерно;/ Отверзите просящим дверь;/ Давайте страждущим отраду,/ Трудам законную награду ,/ Взирайте на Петрову дщерь».