Но к счастию для Фридриха, Австрия уже сделала шаг, который должен был повести к развязке, согласной с интересами Пруссии, захватив польские земли и распоряжаясь ими, как своими. Но прежде чем рассказывать, какие следствия это известие имело в Петербурге, посмотрим, какое впечатление произвело оно в Польше. Уже в июне носились здесь крепкие слухи о разделе, который приписывали самому польскому королю. Французский резидент в Данциге Жерар писал своему двору: «Меня уверяют, что Станислав-Август предлагает берлинскому двору польскую Пруссию, а венскому — Краковский палатинат с условием, чтоб оба этих двора не только поддерживали его на престоле, но и обеспечили ему наследственность; как на основание известия указывают на письмо курфюрстины саксонской». В ноябре, когда узнали, что австрийцы захватили польские староства, тот же Жерар писал: «Из занятия австрийцами известных польских земель заключают, что раздел есть дело решенное. Некоторые из землевладельцев занятых округов находятся в Данциге, и я утешаю их, говоря, что, положим, будет раздел и он будет на основании каких-нибудь подлинных и признанных прав, и в таком случае австрийское правительство не ограбит настоящих владельцев». Наконец в декабре Жерар писал: «Два прусских полка вошли в Великую Польшу и расположились вдоль по Варте: трудно, чтобы поляки не смотрели на это как на предвестие раздела республики». Так была укоренена везде мысль о разделе, так ждали его с часа на час и были уверены, что между обоими дворами было на этот счет соглашение. В Петербурге в самом конце декабря у императрицы вечер, принц Генрих тут. Екатерина шутя (en badinant) говорит ему, что австрийцы овладели в Польше двумя староствами и водрузили на их границах императорские орлы. Она прибавила: «Но почему же и все не будут брать таким образом?» Генрих отвечал, что король, его брат, хотя и оцепил войсками польские границы, однако не занял староств. Императрица продолжала смеяться и сказала: «Но отчего же и не занять?» Нас не может не остановить этот смех Екатерины; мы видели, что на застращивание австрийцами и всеобщею войною она отвечала также со смехом: «Итак, мы должны заключить мир». Этим смехом она заявляла, что очень хорошо понимает, к чему ведет дело ее верный союзник, понимает, что австрийцы одни нисколько не опасны и до свидания Иосифа и Кауница с Фридрихом никогда не посмели бы распорядиться в польских владениях так, как распорядились теперь. После разговора с императрицею подошел к принцу Генриху граф Захар Чернышев и стал говорить о том же предмете. «Зачем, — сказал он, — вы не займете епископства Вармийского; надобно, чтоб каждый получил что-нибудь». Эти слова Чернышева не могут нас удивить: он понимал, что благодаря австрийскому движению проект его, положенный под сукно, может быть оттуда вынут. Уведомивши об этих речах брата, Генрих писал: «Хотя все это говорилось в шутку, однако видно, что разговоры эти имеют значение, и я не сомневаюсь, что для тебя открывается большая возможность воспользоваться этим случаем. Граф Панин недоволен поступками австрийцев, овладевших польскими землями. Он мне ни слова не сказал об епископстве Вармийском. Все это происходит от разделения мнений между членами Совета; те из них, которые желают увеличения русских владений, хотят, чтоб все взяли, а вместе со всеми и Россия, тогда как граф Панин стоит за спокойствие и мир. Однако я постараюсь еще уяснить это дело и остаюсь при том мнении, что ты не рискуешь ничем, если овладеешь под каким-нибудь предлогом Вармийским епископством, в случае если действительно справедливо, что австрийцы овладели двумя староствами».
Таким образом, в конце 1770 года польский вопрос опять выдвигается с важным, решающим значением. Но что же в этом году делалось в Польше?
Конфедератская война продолжалась с прежним характером. Суворов, который в этой войне начал выдаваться вперед сперва в чине бригадира, а с 1770 года в чине генерал-майора, Суворов был истомлен этою войною и жаждал перевода в армию, действовавшую против турок, он писал: «Здоровьем поослаб; хлопот пропасть, почти непреодолеваемых; трудности в их будущем умножаются; во все стороны наблюдение дистанции почти безмерной; неуспеваемый перелет с одного места на другое; неожидаемое в необходимой нужде подкрепление; слабость сил; горы, Висла, Варшава. Коликая бы то мне была милость, если бы дали отдохнуть хотя на один месяц, то есть выпустили бы в поле. С Божьею помощью на свою бы руку я охулки не положил». Но и конфедераты, представляя нестройные шайки, по недостатку единства в своих действиях, по отсутствию даровитых вождей, по долговременной отвычке народа от войны не могли воспользоваться малочисленностию русских. Они ждали помощи извне, от католических держав, от Австрии, особенно от Франции. Австрия на словах была очень любезна, а на деле позволила только конфедерации иметь главную квартиру в венгерском городе Эпериеше. В мае месяце император Иосиф во время путешествия по Венгрии принял конфедератских вождей, говорил с ними очень ласково, обещал для них свои добрые услуги у русского и прусского дворов, но прибавил: «Вот до чего довели вас обещания и внушения Франции, вот плоды вашего доверия к ней!» Незадолго перед тем Людовик XV писал относительно Польши: «Помощь людьми невозможна. Помогать деньгами очень трудно, и употребление их несколько сомнительно». Несмотря на то, Шуазель нашел возможным помочь конфедератам деньгами, а для установления между ними порядка и единства в действии отправил знаменитого впоследствии Дюмурье, тогда еще бывшего только капитаном. Впечатление, произведенное на Дюмурье конфедератами, описано им самим в своих записках. Нравы вождей конфедерации показались ему азиатскими. Изумительная роскошь, безумные издержки, длинные обеды и пляска — вот их занятие! Они думали, что Дюмурье привез им сокровища, и пришли в отчаяние, когда он им объявил, что приехал без денег и что, судя по их образу жизни, они ни в чем не нуждаются. Войско конфедератов простиралось от 16 до 17000 человек; но войско это было под начальством осьми или десяти независимых вождей, несогласных между собою; они подозревали друг друга, иногда дрались между собою и переманивали друг у друга солдат. Все это была одна кавалерия, состоявшая из шляхтичей, равных между собою, без дисциплины, дурно вооруженных, на худых лошадях; шляхта эта не могла сопротивляться не только линейным русским войскам, но даже и козакам. Ни одной крепости, ни одной пушки, ни одного пехотинца. Конфедераты грабили своих поляков, тиранили знатных землевладельцев, били крестьян, набранных в войско. Вместо того чтоб поручить управление соляными копями двоим членам совета финансов, вожди разделили по себе соль и продали дешевою ценою силезским жидам, чтоб поскорее взять себе деньги. Товарищи (шляхта) не соглашались стоять на часах; они посылали для этого крестьян, а сами играли и пили в домах: офицеры в это время играли и плясали в соседних замках.
Что касается характера отдельных вождей, то генеральный маршал Пац, по отзыву Дюмурье, был человек, преданный удовольствиям, очень любезный и очень ветреный, у него было больше честолюбия, чем способностей, больше смелости, чем мужества. Он был красноречив — качество, распространенное между поляками благодаря сеймам. Единственный человек с головою был литвин Богуш, генеральный секретарь конфедерации, деспотически управлявший делами ее. Князь Радзивил — совершенное животное; но это самый знатный господин в Польше. Пулавский очень храбр, очень предприимчив, но любит независимость, ветрен, не умеет ни на чем остановиться, невежда в военном деле, гордый своими небольшими успехами, которые поляки по своей склонности к преувеличениям ставят выше подвигов Собеского. Поляки храбры, великодушны, учтивы, общительны. Они страстно любят свободу, они охотно жертвуют этой страсти имуществом и жизнию, но их социальная система, их конституция противятся их усилиям. Польская конституция есть чистая аристократия, но в которой у благородных нет народа для управления, потому что нельзя назвать народом 8 или 10 миллионов рабов, которых продают, покупают, меняют, как домашних животных. Польское социальное тело — это чудовище, составленное из голов и желудков, без рук и ног. Польское управление похоже на управление сахарных плантаций, которые не могут быть независимы. Умственные способности, таланты, энергия в Польше от мужчин перешли к женщинам. Женщины ведут дела, а мужчины наслаждаются чувственною жизнию. Дюмурье говорит в своих записках и о русских. «Это превосходные солдаты, — по его словам, — но у них мало хороших офицеров, исключая вождей. Лучших не послали против поляков, которых презирают».
Шуазелю трудно было иметь какой-нибудь точно определенный план относительно Польши; он имел в виду одно — всеми средствами вредить России — и потому поддерживал конфедератов в их борьбе с русским войском; готов был поддерживать и короля Станислава в его судорожных попытках сопротивления России. Так, Шуазель уверял эмиссара польского короля во Франции графа Хрептовича, что Людовик XV, довольный твердым поведением Станислава, будет помогать конфедератам только с условием, чтоб они соединились для поддержания его, Станислава, на престоле. Ободренный этим, Станислав поднял тон относительно России.
В письме своем от 21 февраля он изложил императрице Екатерине свои желания: «Я желаю, чтобы Польша была умиротворена скоро и прочно; но этого не может произойти, если нация не будет довольна, а нация не будет довольна, если она не действует сама собою, целым корпусом и законным образом. Для этого нужен сейм, которому должны предшествовать сеймики. Сеймики не могут состояться, если большинство нации не будет благоприятно расположено к делу. Это расположение может явиться только вследствие надежды получить то, чего нация желает более всего. Она может основать свои надежды только на прямом заявлении вашего величества. Нельзя повторять нации слов вашего посла; наученная опытом, она на них не полагается и не желает доверяться никому, кроме особы вашего величества. Чтоб я или кто другой мог успеть относительно предполагаемой конфедерации, надобно иметь возможность сказать приглашаемым принять в ней участие; вот куда именно я вас веду, вот основания моей уверенности в этом и вот чем вы можете быть удовольствованы. Я бы не стал торопить ваше величество, если б крайность наших бедствий не заставляла меня умолять ваше сострадание: голод грозит нас покончить. Треть наших полей в областях самых плодородных не засеяна, потому что весь хлеб захвачен; рабочий скот или съеден войсками, или погиб при постоянной перевозке магазинов. Я уже не говорю об уменьшении числа жителей, из которых одни погибли от оружия, другие, избегая бедствий, покинули отечество. Быть может, вам говорят, что все это должно ускорить покорность поляков, что принудить их отложить свое упорство — значит сделать им добро. Я должен уведомить ваше и. величество об общем расположении умов здесь: оно таково, что скорее согласятся терпеть и погибать, чем связать себя каким бы то ни было образом, прежде чем ваше величество удостоите возвестить прямо от себя, как вам угодно снизойти на желания поляков. Ваше величество, припомните, когда столько знатных людей посредством друзей своих действовали в пользу конфедерации 1767 года во всех областях, сколько, однако, надобно было войска, чтоб заставлять жителей подписываться, и сколько все же не подписалось по незнанию целей конфедерации. Сколько же понадобится теперь войска для дела, для которого не найдется нигде ни вождей, ни охотников национальных, не говоря уже о величайших насилиях, которые, конечно, не в видах вашего величества; если сила заставит поляков принять участие в этой конфедерации, то они получат только новые основания для будущего протеста, ссылаясь на то, что все сделано против их воли. Я друг вашего величества, всю мою жизнь я буду славиться этим титулом, но закон искренности обязывает меня сказать вам, что независимо от всех других условий нация всегда будет смотреть на мир как на дело насильственное, если он будет ей дан без содействия держав католических, она будет постоянно надеяться получить большее с их помощию, как только ваши войска удалятся из страны. На мне первом нация отомстит за принуждения, которым она подвергалась. В этом уверяют меня со всех сторон, и это-то дает мне новое право просить вас самым настойчивым образом согласиться на вмешательство католических держав в дело нашего усмирения».
«Из вашего письма, — отвечала Екатерина, — я с сожалением увидала, что вы все еще продолжаете доверяться людям коварным и скрывающим честолюбивые замыслы. Я не могу себе вообразить, чтоб ваше величество сами собою нашли возможным и благодетельным посредничество католических держав в настоящих делах Польши. Что до меня, то я так тверда в моих принципах и так предусмотрительна относительно последствий, что никогда не поддамся внушению, где хитрость и злоба обнаруживаются так ясно. Привыкши говорить откровенно и вам говорить правду, я прошу ваше величество обратиться исключительно к вашему собственному рассудку. Какие державы призовутся к посредничеству и кто их призовет? Я так расхожусь в видах с этими людьми, что не может произойти никакого согласия между их средствами и моими. Я хочу умирения Польши, удержания нации при ее правах и спокойствия короля на престоле, и я хочу всего этого безо всякого личного интереса и не руководясь интересом какой бы то ни было религии. Я не меняюсь по обстоятельствам, не хватаюсь за благоприятные события, чтоб поднять мои требования. У меня нет никаких претензий, мои первые слова суть священные обязательства. В заботы свои об умирении, которого никто не может желать более меня, я внесу такое же усердие и бескорыстие, и я покраснела бы от стыда, если б эти стремления мои имели надобность в иностранной помощи. Но чего хотят те, которые имеют такую нужду в ней и которые так сильно убедили в этой нужде ваше величество? Усилить настоящую смуту столкновением интересов, которого отечество их должно быть ареною, и посредством окончательной смуты уничтожить все сделанное до сих пор. Только в беспорядках и крайностях, которые должны быть их следствием, они могут найти благоприятное время для исполнения своих планов произвольного владычества».
Волконскому отправлен был рескрипт: «Упорство и легкомыслие короля польского ставят успеху дел наших немалые препятствия. Он, как видно, забыв благодеяния наши и собственную безопасность, не только вовсе ослабевает в преданности своей к интересам российским, но даже явно против них действует по руководству коварных своих дядей, которые его употребляют простым орудием для собственного властолюбия, внушив ему мечту о возвращении народной любви и доверия и о большей свободе быть впредь полезным своему отечеству. Но и то, с другой стороны, неоспоримая же истина, что такая ухватка стариков Чарторыйских приводить короля с нами в разногласие и с мятежниками польскими в некоторое видимое согласие не может ни для него, ни для них самих произвести никакого полезного действия, кроме того, что погрузить обе стороны в большее еще недоумение. Думаем, что временным и неестественным сближением разнообразных мыслей исполняется мера и дела мало-помалу склоняются к тому кризису, где им конечный перелом последовать имеет. Возможно ли себе представить, чтоб виды короля польского, дядей его, саксонского двора, польских возмутителей, которые все этому двору преданны, и враждебной нам Франции, все порознь направленные каждый к своей цели, могли теперь вдруг сосредоточиться в особе короля, последним троим равно ненавистного? Сколько бы король по лукавым советам дядей своих ни старался о примирении с мятущеюся частию народа, это примирение никогда достигнуто быть не может, и потому в ожидании перелома в делах, который из этих тщетных стараний скорее должен произойти, и надобно нам соблюдать в рассуждении короля некоторую умеренность, чтоб не отнимать у него всей надежды на будущее время, а в рассуждении возмутителей действовать всеми силами и бить их, где только удобность представится, не давая им нигде утвердиться и составить нечто целое и казистое, корпус республики представляющее, чтоб они по наущению Франции и Саксонии не могли объявить престол вакантным. Низвержение ныне царствующего короля, как ни мало надежен он для империи нашей по своему характеру, не может, однако, никоим образом согласоваться ни со славою, ни с интересами нашими, потому что допущением этого низвержения в пользу ли курфюрста саксонского или другого кого подверглись бы мы пред светом ложному мнению, что либо Северная наша система сама по себе несостоятельна, или же что влияние наше в Польше против французского устоять не могло по недостатку естественных сил России, следовательно, и по невозможности уделить из них во время войны с турками столько сил, чтоб они первое одною Россиею воздвигнутое здание могли охранять от падения. Но положим, что мы сами по неблагодарности короля польского решились лишить его короны; кого же бы избрать такого, чтоб нации вообще был угоден, и интересам нашим не противен, и мог помочь нам в примирении Польши? Курфюрста саксонского исключает наша Северная система, а всякий другой Пяст соединял бы в себе все те же, а может быть, и большие неудобства, какие мы с нынешним королем встретили». Панин прибавил от себя: «По моему мнению, мы ничего не потеряем, оставляя еще на некоторое время польские дела их собственному беспутному течению, которое, истощаясь само собою, приблизится к пункту того перелома, которым в. с-тво с лучшим успехом воспользоваться можете».
Между тем в начале января приезжали к кн. Волконскому один за другим приятели граф Гуровский, кухмистр Понинский, кастелян мазовецкий Шидловский и Гольц и все рассказывали одно, что Станислав-Август получил письмо из Франции от самого ли короля или только от находившихся там поляков Макрановского и Ржевуского; содержание письма состоит в том, что Франция одобряет поведение польского короля, сенатский совет считает его геройским делом: будучи в руках России, он так отважно поступил против нее; в письме же находилось и обещание помощи. Король по получении этого письма стал очень весел и публично говорил, что почитает этот день счастливейшим в своей жизни. Волконский поехал к королю и прямо спросил его, правда ли, что он получил такие письма. Король отвечал сухо, что не получал. Волконский заметил, что если такие письма есть, то они заключают в себе обман, потому что принц Карл саксонский полагается на французский двор. Король и на это отвечал сухо: «Я знаю, чего принц Карл там ищет» — и начал разговаривать о посторонних делах, спрашивал, что делается с камнем, который должен служить подножием для статуи Петра Великого. Волконский писал Панину, что король действительно очень весел и, как видно, совершенно предался Франции. Станислав-Август сохранял вполне известную черту польского характера, необыкновенную впечатлительность, заставляющую быстро переменять поведение, возвышать и понижать тон, смотря по обстоятельствам. Жалуясь епископу куявскому на Волконского, что тот не хочет сноситься с его министерством, король сказал: «Волконский поступает точно так же, как и Репнин, с тою только разницей, что Репнин обманывал меня нагло, а Волконский обманывает под рукою, скрытно». Но в чем состоял обман, этого король не объяснил. Волконский говорил, что Россия возвела Понятовского на престол, — это была правда, а не обман; Волконский говорил, что Россия хочет поддержать его на престоле, — и это была правда; король верил этому и как этим пользовался! Станислав-Август забыл, что Репниным и Волконским нет нужды обманывать Понятовских; Понятовских обманывают Млодзеевские: великий канцлер коронный Млодзеевский взял у Волконского 1000 червонных и рассказал ему, что происходит у короля на тайных конференциях.
В мае Волконский услыхал, что король разослал письма сенаторам по поводу сейма, который должно было созвать в этом году. Волконский отправился к королю и выразил ему свое удивление, что делаются приготовления к сейму, которого, кажется, ни начать без согласия, ни привести к концу без русского содействия нельзя. «Не думал я, — прибавил Волконский, — что советники в. в-ства и тут принудят вас от нас скрываться». «Я это сделал, — отвечал король, — не по принуждению от советников, но чтоб узнать мнение сенаторов по поводу сейма; всякий хозяин волен в своем доме, хотя и случается, что у него солдаты стоят постоем; делать все с вашего согласия, — значит быть у вас в подданстве». «Подданства тут нет никакого, — сказал Волконский, — намерение ее и. в-ства состоит в том, чтоб удержать вас на троне и успокоить Польшу, для этого и войска ее здесь находятся; следовательно, и о мерах, служащих к достижению этой цели, нам должно условливаться; если солдаты стоят на квартире для безопасности хозяина, то благоразумие требует от него предупреждать их о своих распоряжениях в доме, чтоб не произошло какого вреда по незнанию солдат, и такие сношения хозяина с солдатами нисколько не показывают его подданнической зависимости от них». «Я должен с вами сноситься, — сказал король, — а вы со мной не сноситесь, когда распоряжаетесь движениями своих войск!» «Очень естественно, — отвечал Волконский, — потому что в. в-ство поверяете все своим советникам, а из них некоторые сносятся с мятежниками». (Волконский разумел здесь Любомирского, который переписывался с конфедератами.) «Для чего же, — спросил король, — вы не укажете этих мятежничьих сообщников?» «Если их указать, — отвечал Волконский, — то надобно и наказать, для чего, впрочем, время еще не ушло».