Весь вечер он провел у себя, запершись, писал что-то, писал несколько часов кряду. Наконец у него стало рябить перед глазами. Часовая стрелка показывала половину второго. Он положил перо, взглянул на несколько больших листов почтовой бумаги, исписанных им, и потом порывистым движением руки разорвал все эти листы и бросил их на догоравшие угли камина.

Через несколько секунд листки вспыхнули, и скоро от них осталась только легкая, коробившаяся кучка пепла, с пробегавшими по ней искорками.

Это было последнее его прощание с Наташей. Поддаваясь невольному движению, он излил перед нею все, чем было полно его сердце. Это была горячая, страстная, мучительная речь. Это была исповедь тоски и мрака, наполнявших его душу. Он не мог не высказать ей всего этого. Но когда написал, когда все было кончено, когда сказалось последнее слово муки и страсти, он внезапно решил, что не оставит ей листов этих, что не должен, не смеет…

Он провел рукой по своему бледному лбу, покрытому каплями холодного пота, зажег свечку и, неслышно ступая мягкими туфлями по коврам, вышел из комнаты.

В доме все было тихо — ни звука, нн шороха. Он прошел несколько пустых комнат и остановился перед дверью в спальню. Он уже несколько дней не переступал порога этой комнаты. Он отворил дверь и вошел, поставил свечку на маленький рабочий столик Мари.

«Она спит! — подумал он. — Спит! Хорошо, что может спать!»

Он подошел к кровати. Слабый отблеск свечи и лампады озарял лицо Мари. Она спала крепко, но лицо ее было теперь бледно, выражение не то грусти, не то усталости застыло на нем.

Николай склонился над нею, несколько мгновений глядел на нее. Она мерно дышала. У него защемило сердце. Ему невольно вспомнилось иное время, давно прошедшее, невозвратное время…

Тихая слеза скатилась с его щеки и упала на красивую белую руку Мари.

Он припал к этой руке дрожащими губами, потом тихо отошел от кровати, взял свечу и вышел.