— Что ж такое что болен? Он всегда болен, но теперь нужно, чтоб он немедленно сюда явился. Разве без него обойтись можно? Он сейчас все устроит. Он сейчас увидит, где есть опасность, которую мы в нашей радости может не заметить. Конечно, скорей!.. скорей за Остерманом!

— Пожалуй! — проговорил Миних.

Он сошел вниз и послал сказать Остерману, что принцесса просит его немедленно явиться к ней в Зимний дворец…

XIII

Граф Андрей Иванович Остерман с самого чрезвычайного заседания, созванного Бироном, того заседания, где так смутили и распекли бедного принца брауншвейгского, не выходил из своей комнаты. Он уже тогда, вернувшись домой, сказал жене, что теперь ему придется быть долго больным, потому что в воздухе носится что-то неладное. Регент торжествует: брауншвейгские унижены, но это еще ровно ничего не значит.

И вот Андрей Иванович, сидя запершись в четырех стенах, пустил в ход все свои таинственные средства для того, чтобы хорошенько понять положение дела и узнать, что теперь ему предпринять следует.

По вечерам через кухню в его кабинет прокрадывались какие-то фигуры, то будто мужик, то будто баба. Но этот русский мужик говорил с ним на чисто немецком языке; у бабы появлялся совершенно мужской голос.

Андрей Иванович внимательно выслушивал своих тайных посетителей и, мало-помалу, начинал понимать в чем дело. Он знал, что торжество Бирона минутно, что народ и войско его ненавидят, понимал, что скоро нужно его будет уничтожить. Кто же его уничтожит? Конечно, он, Андрей Иванович, и, конечно, так что сам будто в стороне останется. Ему уже не в первый раз решать судьбу России: много лет, с самой смерти Петра Великого, он привык все делать по своему, никому о том не говоря, ни с кем не советуясь.

Он в эти последние дни решал новую задачу. Он знал, что можно действовать и в пользу брауншвейгских, и в пользу цесаревны Елизаветы, и аккуратно, во всех подробностях, высчитывал все выгоды того и другого решения.

Он весь был погружен в эту работу, никого не принимал. Жена его всем сказывала, что Андрею Ивановичу совсем теперь худо, что даже и ее к себе не впускает.