– Дочь моя, я знаю, что ты страдаешь, что жизнь твоя не радостна… И некому тебя утешить, и ты окружена врагами. Я знаю, что ты с предубеждением смотришь на религию, которую я исповедую, и невольно должна глядеть на меня как на недруга и навязчивого, непрошеного гостя… Но если даже горе и несправедливости людские ожесточили твое сердце, все же оно еще так молодо, что не может не понять естественных побуждений другого сердца. Прошу тебя – забудь, что я католический монах и смотри на меня просто как на человека… Когда-то у меня была тоже дочь там, далеко в Италии… И я схоронил ее… Видя твою молодость, зная о твоих несчастиях, я не могу о тебе не думать и не жалеть тебя… И вот я пришел к тебе, чтобы поговорить с тобою о твоем тяжелом положении и поискать из него выхода…
Он остановился в волнении. Он глядел на Гальшку как добрый отец и, очевидно, с трудом сдерживал слезы, уже блестевшие на глазах его.
«У него такой искренний, добрый вид, он даже плачет… Но, Боже, ведь и Зося казалась искренней и плакала!» – подумала Гальшка.
– Благодарю вас, отец мой, но я не вижу, что вы могли бы для меня сделать, – сказала она.
– Сделать я, конечно, могу очень мало, – ответил иезуит, – но позволь мне откровенно высказать свои мысли…
– Я вас слушаю.
– Чувствуешь ли ты влечение к жизни в свете, к земному блеску?
– Зачем вы меня спрашиваете об этом?! Если вы знаете мое прошлое…
– Да, да, – перебил иезуит, – прости меня, мой вопрос излишен… Следовательно, я не ошибаюсь, думая, что ты ищешь тишины и успокоения, желаешь посвятить себя Богу?
Бледные щеки Гальшки слабо вспыхнули, в лице изобразилось раздражение. Она уже была не та, что прежде, – теперь она умела негодовать и возмущаться.