Марья Александровна была очень рада, что племянница так относится к ее дорогому другу. Но, конечно, ей никогда и в голову не могло прийти, чтобы у этой племянницы были на князя какие-нибудь виды. Эта мысль показалась бы ей самой несообразной и смешной нелепостью…
Между тем Софи продолжала действовать. Она сделалась как бы ученицей князя. Теперь в разговорах с ним она приняла грустный, почти скорбный тон и выражала ему, что жить трудно, что теперешняя жизнь лишена для нее всякого смысла.
— И это вы говорите! — вскрикивал князь. — Vous jeune, belle!..[55] Вы должны веселиться, должны брать от жизни полными руками только цветы!.. Скорбеть предоставьте нам, старикам…
— Отчего же, князь, вы считаете меня недостойной скорбеть вместе с вами? Если вы старик, то ведь и я уже не так молода (вот до чего она дошла!). Прежде, конечно, я жила, как ребенок и брала, как вы говорите, от жизни только цветы; но цветы завяли, и я вижу одни сухие ветки, я не могу закрывать глаза на то, что делается вокруг нас… я не могу принимать участие в этой вакханалии.
— Вакханалии, — крикнул князь, тряся головою, — c'est le mot![56]
— Oui, c'est le mot! — подхватила она. — Бессмысленная вакханалия — и ничего больше! Конечно, я не стара годами, но чувствую себя старухой. Мое время не теперь, и я несчастна, что родилась в это ужасное время, которое могут хвалить только наши красные журналы и газеты… cette presse dévergondée…[57]
— Cette presse dévergondée!.. Bien juste, bien juste![58] — повторял князь.
Он даже взял руку Софи и поднес ее к своим губам, а потом прибавил:
— Умница!
Кончилось тем, что он перестал совсем стесняться с нею, высказывался при ней так же откровенно, как и при Марье Александровне.