Кондрат Кузьмич махнул рукою.

— Э, да что об этом! — проговорил он уже не свирепым, а скорее грустным голосом. — И прошу извинить меня, что начал сразу такой разговор… не удержался… Это Медведевское дело мне душу перевернуло. Я-с, вот видите, тоже, так сказать, вашего поля ягода — стряпчий… только старых времен-с… Теперь на нас, стариков, все обрушилось, нет такого ругательства, каким бы в нас не бросали. И правду надо сказать, много противозаконного, темного творилось в наше время, но ей-ей, такое дело, как это — нет, это было бы невозможно!

— Будто уж?! — с величайшим ехидством прошептал Барбасов, да тут же и оборвался, сообразив, что ему не следует раздражать этого строгого старика.

«Ведь это и есть тот самый „аргус“, про которого она говорила!» — вспомнилось ему.

Он вдруг переменил тон и завел с Кондратом Кузьмичом совсем иную беседу и кончил-таки тем, что старик глядел на него уже без строгости и во многом ему поддакивал.

Таким образом, они просидели еще около часу в беседке, а затем молодые люди простились и с Прыгуновым, и с Груней. В крепком рукопожатии, которым обменялись Володя и Груня, они сказали друг другу, что увидятся скоро. Барбасов приглашения вернуться не получил, но он и не ждал его, хотя и знал наверное, что опять сюда вернется.

В переулочке, у домика Кондрата Кузьмича, стояли две коляски, из которых одна так и блестела новизною. Серые в яблоках кони гордо выгибали головы. Кучер, чернобородый татарин, важно и нахально поглядывал с козел. Другая коляска, запряженная парой спокойных вороных лошадей, оказалась гораздо проще. Кучером был старик, глядевший вовсе не важно и не нахально, а, напротив, как-то даже уныло. На дверцах коляски этой можно было разглядеть потускневшие очертания герба Горбатовых.

— Дружище, — сказал Барбасов, обращаясь к Владимиру, — ты куда теперь?

— Домой, — ответил тот.

— Послушай, ведь мы бог знает сколько времени не встречались с тобою, проедемся вместе, потолкуем, мне, кстати, нужно и быть на Басманной.