— Да ведь если она выйдет, она погибла, — шепнула герцогиня, — эти звери…

Но она не договорила и в ужасе всплеснула руками. На балконе перед разъяренной толпою стояла Мария-Антуанетта, держа за руки детей своих. Королева была в утреннем белом пеньюаре — спасаясь из своей спальни, куда уже врывались, ища ее, она не имела даже времени одеться, — ее длинные бледно-пепельные волосы рассыпались по плечам, в лице не было ни кровинки, ни признака жизни. Это прекрасное, горделивое лицо представлялось мраморным изваянием; ни одна черта не дрогнула, все застыло, все превратилось в камень, только глаза горели. И в этих светлых, лучезарных глазах, красотой которых еще недавно восхищалась и гордилась Франция, выражалась теперь вся мука наболевшего, разбитого сердца, ужас, негодование, тоска и сознание невыносимого, незаслуженного позора.

Королева только сжимала своими холодными руками руки детей своих, силясь в этом пожатии почерпнуть для себя новые силы. Дети прижимались к ней. Ее дочь, красавица-девочка, будущее подобие матери, глядела на бунтующую толпу большими, изумленными, испуганными глазами, на которых блестели слезы. Она уже понимала опасность, она уже многое понимала. Но маленький дофин, которого разбудили на рассвете и принесли в спальню короля, где собрались все родные, где отец глядел так печально, где мать, полуодетая, растрепанная, в отчаянии ломала руки и плакала, совсем не понимал, что все это значит: зачем так много людей, зачем они так кричат и зачем вот теперь мать с ними вышла на балкон?

Маленькому дофину было холодно, сырая свежесть раннего утра охватила его, а главное — он был голоден. Он давно уже просил есть, но на его слова не обращали внимания, и теперь его даже начинало тошнить от голода. Он схватил обеими ручонками руку матери и, прижимаясь к ней, шептал:

— Мама, да право же, я очень голоден; хотя бы кусочек хлеба мне дали!.. Тут холодно… Пойдем скорее назад и накорми меня!..

— Подожди, подожди, сейчас все это кончится! — едва слышно вымолвила Мария-Антуанетта.

— Не надо детей, прочь детей! Пусть королева выйдет к нам одна! — вдруг заревела толпа.

Королева скрылась за дверью и через несколько мгновений появилась снова в сопровождении Ла-Файета. Ее лицо было все так же страшно бледно и неподвижно, глаза все так же блестели, но теперь в них уже не выражалась душевная мука, теперь перед бунтующей толпой стояла не измученная, оскорбленная женщина, не жена и мать, трепещущая за участь мужа и детей — это была величественная королева, сознающая свои права, свою силу, свое призвание. Она твердым шагом подошла к решетке балкона и обвела толпу сверкающим взглядом.

Все эти тысячи народа мгновенно затихли и не спускали с нее глаз, затаив дыхание. Этот гигантский тысячеголовый зверь чувствовал, что перед ним не беззащитная женщина, на которую можно кинуться, которую можно растерзать, он чувствовал, что перед ним какое-то особенное существо, владеющее высшей, непонятной силой.

Ла-Файет — старый любимец Парижа, идол и герой черни — подошел к королеве, склонился перед нею и почтительно поцеловал у нее руку.