— Хорошо! — сказал тот.

Они уселись в карету, и несколько минут оба молчали. Но вдруг Рылеев заговорил, и заговорил совсем о другом — о поэзии, о Пушкине, который в это время находился в деревенской ссылке.

— Вот поэт! — горячо говорил он. — Боже, до какой высоты может дойти он и уже доходит! Ведь каждый его стих — это чистое золото! Какой полет мысли, какая сила вдохновения! Так чего уж говорить о моей поэзии, что я перед ним?.. Мне просто стыдно! Жаль, что он не в Петербурге, его нам недостает! Вот мы не успели вас ни в чем убедить, а он бы убедил.

— И вы уверены в том, что он стал бы убеждать?

— Безо всякого сомнения! Я знаю его образ мыслей.

Но вдруг он произнес задумавшись и гораздо тише:

— А впрочем, хорошо, что его здесь нет, что он вдали от всего этого… Там, среди тишины деревенской, зреет его поэтическое вдохновение. Он много создаст там высокого и прекрасного, а здесь ему бы все мешало…

— Вот это верно! И я был бы очень доволен, если бы и вас обстоятельства удалили в какую-нибудь деревню, в какое-нибудь уединение.

— Не сравнивайте! — перебил Рылеев. — Я повторяю вам: плохой я поэт! Умолкну — и никакой беды от этого не случится, никто ничего не потеряет. Я боец, я, может быть, нужен в бою и к нему готовлюсь. И я знаю, что погибну в бою… Я это предчувствую!..

Его голос вдруг оборвался. И Борис видел среди темноты, озаренной только неровным мерцанием каретных фонарей, как его глаза блеснули и померкли.