Старец митрополит, пробовавший говорить, должен был удалиться, не добившись ничего. Любимец солдат и народа, всеми чтимый герой, Милорадович, один мог иметь успех. Его горячие простые слова начали уже производить действие… Заговорщики поняли, до какой степени этот старик им теперь опасен… Один из них пробрался к нему и, не задумываясь, спустил курок. Герой упал, смертельно раненный, обливаясь кровью… Послышались выстрелы… Площадь дрогнула… Все смешалось… Все слилось в адском гуле… Теперь это были уже настоящие дикие звери, почуявшие кровь…

И вдруг нашлась высшая сила. Молодой царь, не помышляя об опасности, полный вдохновения, появился среди толпы, обвел ее своим властным, орлиным взглядом… Могучий голос возвысился надо всеми беспорядочными звуками…

Миг — и толпа стихла… Народ расходился… Мысли прояснились — все поняли, в чем дело, недоразумение окончилось…

Еще рано утром Борис Горбатов узнал, что перед дворцом и на Сенатской площади происходят беспорядки. Он понял, в чем дело, и, не задумываясь, движимый невольным чувством, поспешил из дому и пробрался на площадь. Убедиться, что его предположения безошибочны, ему было легко: он заметил между солдатами «членов общества». Ему даже шепнули:

«Хорошо, что хоть в последнюю минуту вы с нами!»

Но он начал горячо уговаривать их «хоть в последнюю минуту» одуматься и исправить то, что еще можно.

Конечно, на слова его не обратили никакого внимания, и он скоро убедился в своем бессилии. Он остался, с тоскою в сердце, зрителем происходящего, надеясь, что по крайней мере ему удастся хоть в чем-нибудь и кому-нибудь помочь. Ему это удалось, действительно, когда появились раненые…

Однако его присутствие в толпе заговорщиков было заметно…

Борис возвратился домой, шатаясь от усталости, измученный и отуманенный всеми впечатлениями этого страшного дня. Он испытывал большую тяжесть, давящий гнет на сердце, вся душа его тоскливо ныла. Он не мог себя считать ни в чем виновным. Ведь не в его власти было предупредить хоть что-нибудь, хоть что-нибудь остановить. И потом — все это совершилось до такой степени неожиданно, что он был захвачен совсем врасплох. Но все же, несмотря на это сознание, в нем поднималось что-то томительное и давящее, как будто упрек совести, — и он никак этого не мог победить в себе.

Он прошел в свой кабинет, не спрашивая, дома ли кто-нибудь: ему тяжело было теперь встретиться с кем бы то ни было из домашних. Он опустился в кресло совсем обессиленный, велел Степану зажечь лампу и погрузился в полудремоту.