— Ты это что ж? Ты это к чему кряхтишь-то?
— А там вот… ни к чему… першит что-то в горле, батюшка Алексей Прохорович, — ответил Посников.
А потом не удержался и прибавил:
— Так, так… в грязь лицом не ударили… держали себя с достоинством, как подобает нашему посольскому званию, от басурманских мерзостей отворачивались, пуще ж того — за немецкими бабами не бегали и тем себя не срамили…
Чемоданов похолодел даже.
— Слушай, Иван, — тихо, внушительно произнес он, — ежели ты еще раз такое слово скажешь, то вот провалиться мне на сем месте, ежели я тебе ребра не переломаю!
Посников позеленел и замолчал. Он пошел к себе с тем, чтобы укладываться; но едва успел он разложить вещи и раскрыть сундуки свои, как ему доложили, что пришел и его спрашивает монах здешний, стриженый да бритый, а с ним и поляк Таборовский, переводчик.
Этого переводчика Таборовского Посников уже знал, так как он во Флоренции пристал к посольству и даже был принят в помощь Александру. Но в Венеции, на следующий же день по приезде, поляк что-то не совсем почтительно сказал Алексею Прохоровичу, получил за это от посла подзатыльник и, обидясь, скрылся.
— Что еще там им надо, еретикам поганым? — пробурчал Посников, но все же пришедших принял. Стриженый да бритый монах оказался не кто иной, как Панчетти.
— Я пришел сообщить вам дело большой для вас важности, — через поляка переводчика, кое-как изъяснявшегося по-русски, начал он объяснять Посникову. — Ведь вы завтра собираетесь уезжать из Венеции в Московию?