Он вырывается от собак и, никого и ничего не видя, бежит в дом и кричит:

— Батюшка! Матушка! Где вы? Я вернулся!

— Где? Что? — И мать, рыдая, трепеща и безумствуя от восторга, душит его в объятиях, и целует, и мочит слезами, и крестит, и причитает.

Ему хорошо, ему отрадно, он готов пить эти соленые материнские слезы — так они ему милы, сладки и дороги.

— Мать, да что ты, али рехнулась, али белены объелась… да отпусти ты его… не души… дай взглянуть на него и поздороваться по-человечески!

Это говорит отец, но в его голосе нет раздражения, а одна только радость.

Наконец Антонида Галактионовна на мгновение отпустила сына, и он очутился в могучих объятиях отца и почувствовал его крепкое троекратное лобзание. Он прижал к губам мясистую, покрытую волосами отцовскую руку, а затем тот трижды перекрестил его и, отстраняя от себя, промолвил:

— Покажись-ка!..

— Ишь как оброс… почернел!.. Видно, не больно сладко жилось… не на матушкиных перинах валялся! — продолжал Никита Матвеевич. В глазах у него была ласка, какой Александр никогда не знавал прежде.

— Санюшка, ангел ты мой Господний! Да полно, ты ли это? Глазам своим не верю! — между тем снова кинулась на него Антонида Галактионовна. — Ведь я по тебе все глаза выплакала, все сердце иссушила… живым тебя никак не чаяла видеть… и сны мне все снились такие нехорошие… то вижу, будто ты по морю плывешь один в лодочке и поешь такову жалобну песенку, то будто вернулся ты от басурманов, ан гляжу я, а у тебя-то хвост вырос, так из-под кафтана-то и мотается… Да ведь и не раз я такой поганый сон видела, и ужас на меня напал, и тошно так мне стало… Позвала я Ульянку-странницу, что сны разгадывать мастерица… рассказала ей мой сон про хвост-то, а она мне — ни слова, только поглядела на меня этак жалостливо и рукой махнула: лучше, мол, и не спрашивай.