– А ведь я так и знал, что ты нынче к нам будешь. Сердце сказало! Спроси вот Настю.
– Да, да, – живо перебила Настасья Селиверстовна, – как проснулся, так и говорит мне: думается, говорит, ныне я моего князя увижу, так и сказал. Ох, князенька… да кабы вы знали…
Она не договорила.
– Знаю, – перебил ее Захарьев-Овинов, – знаю, что многое ему доступно.
Отец Николай взглянул на жену, и она поняла взгляд его.
– Пойду-ка я, – сказала она, – навещу тут больную женщину, не замешкаюсь…
Минуты через две Захарьев-Овинов остался один с братом.
XI
Оставшись наедине, отец Николай взглянул на великого розенкрейцера с такой непривычной, редко посещавшей его грустью, что тот почувствовал смущение и даже трепет. Он не мог не понять ясного смысла этого взгляда. Глаза брата говорили ему: «У тебя легко на душе, ты смеялся, а между тем не пришло еще для тебя время радости и смеха, ты должен плакать!»
– Брат, – сказал Захарьев-Овинов, – с самых дней нашего общего с тобою детства я не знал, что такое радость, что такое горе. Слыша людской смех, видя людские слезы, я считал то и другое признаком детской слабости. Но всюду, где жизнь, – там и смех, и слезы. Пока я не был способен ни смеяться, ни плакать, я не жил. Мое существование было очень мрачно и холодно, хотя я и не понимал этого. Когда понял – я стал задыхаться, я стал просить той жизни, которую потерял. Понемногу она ко мне возвращается; кажется, я уже способен теперь смеяться – значит, могу и плакать…