— Смотри ты, совсем стариком становишься, того и жди — умрешь. Я про тебя уж и сон дурной видела.
— Ах, матушка, ради Создателя, не стращайте, — скорчив испуганную мину, аффектированно крикнул Нарышкин, — я смерти до смерти боюсь.
— Да уж боишься либо нет, а она за тобою. Я вот тоже было испугалась, как прихворнула, так и думала — умирать приходится. Вон и гроза была в конце сентября, а это редкий ведь случай. Помнишь, когда такая поздняя гроза была?
— Не помню что-то, государыня, — ответил Нарышкин, который отлично помнил и слышал от Марьи Саввишны Перекусихиной, что Екатерина не раз заговаривала о грозе этой.
— Не помнишь? Так у тебя, знать, память коротка, я-то помню: в год кончины тетушки, императрицы Елизаветы Петровны была такая гроза. Вот и я, старуха, перепугалась. Только нет, я еще не умру, а вот ты — другое дело, и гроза-то эта, может быть, к тебе относится.
— Чтобы сферы небесные да о таких людишках, как я, помышляли… И-и! Нет, матушка, они там своими делами заняты и не токмо что нас грешных, да и ваше величество в грош не ставят.
И таким образом, переговариваясь и перешучиваясь с «матушкой», старый Левушка исполнял свою вечную должность шутника и забавника, а сам не без грусти поглядывал на своего неизменного державного друга и, отшучиваясь, думал:
«Не ладно что-то: меня стращает, а сама боится, уже и в знамения начинает верить; прежде этого не бывало. Да и глаза не хороши, совсем другая стала. Не вылечил ее грек-мошенник».
Зубов не возвращался. Безбородко предложил было еще игру, но Екатерина ответила, что на сегодня довольно, что у нее, еще до отхода ко сну, есть работа.
С помощью Левушки она приподнялась с кресла, простилась с обществом, ласково улыбнулась Сергею и тяжелою, не прежней поступью, вышла из комнаты.