— А вот, дайте обогреться, дайте прийти в себя — все расскажу по порядку.

Княжны поспешили воды согреть, сварить что‑нибудь для неожиданного гостя, а он тем временем разглядывал их и едва от слез мог удержаться, смотря на Марью Александровну.

Искренно погоревал он о кончине доброй Дарьи Михайловны, передал Александру Даниловичу все, что знал о делах московских, а про себя еще ни слова! — не говорит да и только, зачем отмахал четыре тысячи верст, приехал в этот ужасный Березов. Из‑за вздору какого сюда не приедешь.

Наконец, пристали к нему все Меншиковы: говори, да говори, и он уж не может больше отнекиваться. Раскраснелось все лицо его молодое, опустились густые ресницы, глаз поднять не может ни на кого, неловко ему, страшно в чем‑то сознаться.

— Да не томи, Федор Васильич, говори, ради Бога, не скрывайся. Страшную весть какую‑нибудь, видно, ты привез с собою, так не жалей нас, ко всему привыкли, ничего уж теперь, кажись, не испугаемся, — говорит Александр Данилович.

— Может, я и привез страшную весть, да не для вас, а для себя. Но уж была ни была, слушайте, все слушайте: вспомни ты, князь мой милостивый, Александр Данилович, ведь нередко я к вам в Петербурге хаживал, и коли ты не был ласков, так ласкала меня добрая Дарья Михайловна, царствие ей небесное. Вспомните, княжны мои милые, не раз я плясал с вами в веселое времечко. Княжна Александра была тогда еще совсем махонькая, так я все больше с тобою, Марья Александровна, быть старался. И не даром для меня прошли те дни. Ты‑то, может, и внимания никакого на меня не обратила, а я с каждым разом все больше да больше о тебе думал, хотел было посвататься, да знал, что толку из этого не будет.

Все изумленно и внимательно слушали Федора Васильевича, а княжна, не отрываясь, смотрела на него странными, остановившимися глазами. В лице ее ни кровинки не было. Она не шевелилась ни одним членом, точно окаменела.

— Да, видел, что проку никакого не будет. Сначало за Сапегу тебя сговорили и понял я, — ох, тяжко было мне! — понял я, что мил тебе этот Сапега; ну, и ушел, и остался в стороне. Потом стала ты царской невестой. Ни душе живой не сказал я про мое лютое горе, а уж горе было такое, что и во сне прежде мне не снилось: дня спокойного не ведал, ночи напролет не спал, слез потоки выплакал. Но вот пришло ваше время лютое; все я знал, все чуял заранее, да что ж в том? Мне и слова‑то сказать не давали — рот разину, отец закричит на меня: не твоего ума, говорит, это дело! Ну и молчал себе, только мучился. Потом, как выехали вы из Петербурга, пробовал я забыть тебя, Марья Александровна, во все тяжкие пустился. Эх, стыдно сказать даже, но не потаю, уж пьянствовать начал, да тошно мне стало, душе претила такая жизнь. Бросил я вино, бросил беспутства все, а тоска не проходит, уж почти что наяву ты стала мне мерещиться, княжна моя золотая. А время идет, в Москву переехали, там мне еще того тошнее сделалось. Вот слышу: на вас напасть новая, в Сибирь, в Березов вас ссылают, ну и не вытерпел. Отпросился у отца заграницу, взял паспорт и вот, под именем Ивана Миронова, пробрался за вами сюда, — и здесь, как видите, и от тебя теперь, князь Александр Данилович, от тебя, Марья Александровна, все счастье мое зависит. Захотите — погубите одним словом, одним же словом счастливым человеком сделаете…

Александр Данилыч уж давно сидел, опустив голову на руки, и тихие слезы стекали по щекам его. Княжна Александра Александровна с братом тоже плакали, одна Марья Александровна все по–прежнему, неподвижно, не мигая, смотрела на молодого Долгорукого. Вдруг она порывисто встала с места, сделала к нему несколько шагов и всплеснула руками.

— Боже мой, Боже, нашелся человек, нашелся, не все еще оставили! Еще не все кончено!..