– Все скажу… все… Да что говорить-то? Нешто я виновата? У меня же стащили…

– Ведь твои это вещи? – указал Тороканов на лежавшее тут же, на столе, поличное.

– Мои… мое все… новешенькое, только к празднику и сделано, царицыно жалованье…

– Ну, так ты, значит, признаешь? – важным голосом сказал Тороканов и, обмакнув большое гусиное перо в склянку с чернилами, стал медленно, но не без искусства выводить на бумаге хитрые закорючки.

Ониська глядела на эти движения пера и на выходившие из-под него непонятные знаки расширившимися от ужаса глазами. Зубы ее так громко стучали, что Тороканов даже оторвался от писанья, крикнул: «Ну!» – и снова наклонился над бумагой.

Вот он кончил, положил перо на стол и опять обратился к Ониське:

– А теперь ты скажи мне: где же эта одежа у тебя лежала?

– Вестимо где! Где же ей лежать-то… в сундучке, в чулане.

– И на запоре?

– Не! Хотела я замок достать, да где ж его сразу достанешь. А Соломонида Митревна и говорит: не сумлевайся, говорит, Ониська, кто у тебя возьмет! Нешто в тереме есть воры? Не бойся, не украдут. А вот и украли… – протянула Ониська и вдруг опять завопила: – Матушки вы мои, голубушки!.. Царица небесная!..