— Он опять растолстел, как бочка! Скоро я уже не смогу ездить на нем, придется продать его какому-нибудь киргизу с кривыми ногами.

А песенка, не умолкая, летела за ними; один хоровод передавал ее второму, третьему — и так без конца, из садика в садик:

Дни веселые крылаты, —
Сна не зная от забот,
Шьет он мальчикам халаты,
Платья девочкам он шьет…

Миновали дворцовую площадь с подземной тюрьмой, над которой, восходя из трех отдушин, стояло сизое зловонное марево, миновали мост Отрубленных Голов. Ходжа Насреддин, упершись обеими руками в седло, приподнялся, чтобы взглянуть последний раз на гадальщиков. Управительская ниша все еще пустовала, но вокруг ниши старика заметны были суета, мелькание, беготня: там заискивали. И поблескивал издали костным лоском знаменитый, намазанный маслом череп.

Вброд, Ходжа Насреддин в седле, подобрав ноги, а одноглазый — разувшись и засучив штаны, пересекли бурливый ледяной Сай, просвеченный солнцем насквозь, до самого дна, до пестрой гальки и круглых камней, — а противоположный берег встретил их знакомым напевом:

И когда всем детям снится,
В лунном свете, майский сон, —
Он выходит из гробницы,
Добрый старый Турахон…

За городской стеной, после тягучего зноя тесных улиц и сдавленных переулков, сразу опахнуло их свежим ветром, простором. Сады, поля и дороги были перед ними, — дороги и вправо, и влево, и прямо…

Одноглазый умоляюще взглянул на Ходжу Насреддина:

— Неужели мы проедем, не посетив гробницы, не взглянув на черенок?

Сказать по правде, Ходже Насреддину не очень хотелось навещать гробницу: он опасался, что вид погибшего черенка угнетающе подействует на одноглазого и подорвет в его душе только что укрепившуюся веру. Но удобного предлога уклониться сразу не смог найти, — пришлось ехать.