Он приехал в Чорак на старенькой крытой арбе с перекосившимися ковыляющими колесами, которым дорожная прямая колея заметно была не по сердцу: при каждом обороте они так и норовили вывернуться из нее. Пегая лошаденка в оглоблях была низенькая, взъерошенная, жидкохвостая и с бельмом на глазу; криво сидел и возница в седле, согнув одну ногу в колене, вторую же вытянув по оглобле вдоль. Сам кадий, в соответствии со своим званием, помещался внутри арбы, за опущенными занавесками, — а снаружи, где-то в промежутке между арбой и лошадиным крупом, пристроился писец, старинный соучастник всех темных дел кадия. Писец был хотя и не крив, но весь измят и как-то выкручен, словно его стирали, потом выжали, а расправить забыли — так он и высох жгутом. И цветная чалма на его длинной дынеподобной голове тоже была скручена жгутом.

Агабек послал навстречу кадию слугу с приглашением в гости, но кадий отказался, оберегая от лживых наветов белизну своего беспристрастия. Остановился он в чайхане. Сафар сейчас же изгнал из чайханы всех любопытствующих и, поручив кадия заботам Саида, отправился по дворам собирать одеяла. Обычай того времени требовал, чтобы каждому высокому гостю ложе было устроено из многих одеял, — по разумению Сафара, кадию полагалось не меньше десятка.

Умывшись и выпив чаю, кадий молча посмотрел на своего писца — одним только глазом, правым.

Так же молча писец встал и удалился в направлении к дому Агабека.

Вернулся он затемно, когда среди чайханы высилась уже груда цветных одеял — не десять, а четырнадцать, и кадий возлежал на них, накрывшись пятнадцатым. Писец — все молча — показал ему два пальца и еще полпальца. Это значило — двести пятьдесят. Кадий вздохнул, закрыл правый глаз и открыл левый, обозначив этим свой переход из состояния «до» в состояние «уже».

Затем между ними произошел короткий разговор шепотом, дабы не слышал чайханщик.

— Что за тяжба? — спросил кадий.

— Не тяжба, а сделка, — ответил писец.

— Сделка? — удивился кадий. — Столь щедро за сделку?