Мельский все еще сидел за письменным столом как бы в окаменении, устремя неподвижные глаза свои на стол, на котором лежала перед ним белая бумага. В лице ни кровинки; дыхание с каким-то напряжением вырывалось из груди; изредка только легкий судорожный трепет пробегал по его членам, и тогда тонкая краска вдруг вспыхивала на щеках его и вдруг погасала.

— Это ты? — сказал он, обернувшись, Василю, который вошел и стал против него. — Что скажешь?

Василь только покачивал тихо головою и не говорил ни слова.

— На, поделись с бедной братией и помолитесь за… за меня! — промолвил Мельский, схватя свой бумажник и вынув из него сторублевую ассигнацию, которую подал юродивому.

— Поздно! — отвечал Василь, как бы удерживая вздох. — Однако ж Василь возьмет, Василь оделит братию… Пусть так! — продолжал он после некоторого молчания и с расстановками. — Была не была!., от нее не уйдешь… рано, поздно — все равно… была не была!

Мельский смотрел на него в недоумении: было ли то приправленное по-своему утешение со стороны юродивого, или другая какая мысль вертелась в расстроенной голове его — Мельский не мог отгадать.

— Бог же с тобою! — сказал он юродивому по некотором молчании, показывая глазами на дверь. «Бог и с тобою!»-

Отвечал Василь. «Да, бог с тобою!» — повторил он выразительным, растроганным голосом, который не отзывался уже грубостью и отсутствием ума, как обыкновенная речь юродивого. Он обернулся, пошел к дверям, подняв руки к небу, и при выходе сказал только, как бы на что решившись: «Ну!»

Появление его рассеяло раздумье Мельского; по уходе юродивого он принялся писать; потом позвонил, и Игнатий с заплаканными глазами явился на зов своего барина.

— О чем ты плакал? — спросил его Мельский.