— Заболел… Мокрота душит. Верно, простудился, ветром прохватило — третьего дня я у Ривки на могилке был… верно, там и продуло.

— И болит что?

— Грудь ломит, Василий Егорович, а прочее все ничего себе, но только грудь очень шибко ломит и дышать не дает, — просто беда! Видно, Ривка к себе зовет! — испуганным шепотом прибавил он.

Мнительный и трусливый, он как-то беспомощно ухватился за руку Чайкина и глядел на него своими темными глазами, казавшимися в полутьме какими-то большими и страшными.

— А вы не бойтесь, Абрам Исакиевич. Не бойтесь! Чего бояться? Бог даст, скоро поправитесь! — говорил ласково Чайкин и тихо погладил своей рукой костлявую холодную руку Абрамсона.

И эти ободряющие слова и эта ласка значительно подняли дух Абрамсона.

— Сна нет… главная беда, что сна нет… — говорил старик, чувствовавший глубокую благодарность к Чайкину за то, что тот его пожалел, как именно ему и хотелось, чтоб его пожалели. — Сна нет… — продолжал он, довольный, что есть кому пожаловаться и в ком вызвать участие. — Ночь как эта придет, длинная ночь, и я не могу заснуть. Жена успокаивает: «Спи, спи, говорит, Абрам, и ничего не пужайся!» — и сама заснет; известно, за день устанет, треплясь по рынкам да по черным лестницам, — а мне еще больше страшно. И не приведи бог, как страшно…

— Чего же вам страшно?

— Мыслей своих страшно, Василий Егорович.

— Каких мыслей?..