— Претит, как послушаешь тебя!.. Оно наука — вещь пользительная, это мы понять можем, а только… в деревне-то лучше! И человек там проще, а у вас тут…

Лаврентьев махнул рукой и замолчал. Жучок улыбался.

— Эх, Жучок, — начал, немного спустя, Григорий Николаевич. — Ты поди думаешь, как это я все насчет этой барышни. Ты вот с лягухами да со всякой дрянью, в точку там попадаешь, за границу поедешь… все как следует. Молодчина! Тебе оно по душе, а мне это ни к дьяволу. Вонь одна, нутро воротит, да и глуп я для вашего дела! Какая уж наука! Мне в самый раз в деревне, и нет другого места. Да если бы в Лаврентьевку хозяйку…

Григорий Николаевич произнес последние слова с глубокой тоской в голосе. Он вылил из бутылки остатки рома в стакан, отпил и сказал:

— Я, Жучок, к ней-то привязался, как собака!.. Ты этого не понимаешь, я никогда тебе не сказывал. Два раза пытал и только по третьему согласилась. Вовсе обнадежен был. Думал, вместе заживем, и так радостно это было! Все к свадьбе обладил. Фрак заказал… фрак, пойми! Космы окорнал, бороду постриг, — смеялись даже. Ну, усадьбу отделал, все как следует… вот-вот и хозяйка дорогая домишко-то голоском звонким огласит… душу согреет словом, взглядом, лаской. День свадьбы назначили! Три года ждал этого счастья и думал: пришло и ко мне оно… Да так при фраке и остался! Прежде, помоложе был, оно будто и не так одному мотаться, а года — дрянь дело. Душа-то у меня глупая, тоже ищет тепла, друга требует, а ты один, и никому твоей паршивой души не требуется!

Лаврентьев помолчал, взглянул на притихшего приятеля и продолжал:

— Тебя, Жучок, вот любили, а меня никто, ни разу. Рыло-то, видно, уж очень зазорное! — усмехнулся горько Лаврентьев. — Ни разу! Ну, и робость, — сам знаешь, робею я с женским полом. Вот и пойми, какова радость-то была, когда она свое согласие изъявила и со мной, как с человеком близким, ласковая, добрая, слушала, как я ей песни пел, про жизнь рассказывал. Она-то! Такая душа нежная, откликнулась! И вдруг словно треснули по лбу. Все пошло прахом. Жалела только, а настоящего-то нету… настоящего-то… При фраке! Думал, выдержу… сперва-то хоть руки наложи! Гришка! Осилю, а поди и по сю пору не осилил. Бобылем вот и живи, мотайся. Ни привета, ни ласки. Выйдешь это теперь из дому. Хорошо так у нас, Жучок! Люблю я встать рано. Воздух весной — сладость; всякая тварь трепещет жизнью, солнышко подымается такое радостное и льет свет, а ты один, как пень, — один… Придет вечер — и опять благодать у нас вокруг, пей ее полной грудью, а ты снова один! Зиму вот скоротал, а только и зима! Скверная, друг, зима! Подлая зима!..

Утомленный двумя бессонными ночами, Лаврентьев несколько захмелел после выпитой им бутылки рома. Он начал было рассказывать про Кузьму Петровича, какие он пакости мастерит, но скоро умолк и осовел. Голова отяжелела. Пора было отдохнуть. Он собрался было уходить, но доктор уговорил его переночевать у него.

— Ну, ладно, Жучок. Мне где-нибудь. Нежностей не надо!.. Только вот потрошить лягух — ни-ни!.. А завтра мы все узнаем! — повторял он, раздеваясь. — Узнаем, и если он обидел ее — берегись!.. Берегись! — воскликнул Григорий Николаевич, сжимая кулаки при воспоминании о Вязникове.

— Ложись-ка да отдохни, брат! — проговорил доктор, — а я пойду, еще одну лягуху обработаю.