— Вы, батенька, прирожденный моряк, — говорил старик-штурман и уписывал с обычным своим аппетитом и ветчину, и холодную телятину, запивая все это любимой своей марсалой.
Обедали, конечно, с деревянной сеткой, укрепленной поверх стола, в гнездах которой стояли приборы и лежали плашмя графины и бутылки, чтобы все эти предметы не могли двигаться на качающемся стремительно столе. Вестовые выписывали вензеля и делали необыкновенные акробатические движения, чтобы донести блюда по назначению и не разметать яств по полу. Приходилось выбирать моменты и обедающим, умело ими пользоваться, чтобы благополучно донести вилку до рта, не разлить вина или не обжечься горячим чаем, который подавался в стаканах, завернутых в салфетку.
Весь этот день Володя пролежал в каюте, впадая по временам в забытье. Точно сквозь сон слышал он, как под вечер зычный голос боцмана прокричал: «Пошел все наверх» — хотел было вскочить, но, обессиленный, не мог подняться с места.
Да и не все ли равно? Ведь он бесповоротно решил в первом же порте остаться, и ну ее к черту, эту отвратительную службу… Пусть дядя сердится, а он не виноват… Ишь ведь как мечется во все стороны корвет… О, господи, что это за ужасная качка… И неужели можно к ней привыкнуть когда-нибудь…
Он вспомнил, что не пошел на вахту, и когда ему рассыльный пришел доложить, что до вахты пять минут, сказал, что болен и выйти не может…
Еще бы выйти, когда его безостановочно тошнит.
Он ни за что не встанет… Пусть с ним делают, что хотят… Он будет лежать до тех пор, пока «Коршун» не придет в порт… О, тогда он тотчас же съедет на землю.
Счастливцы, кто живет на земле… Идиоты — пускающиеся в море… О, как завидовал он всем этим счастливцам, которые сидели и ходили и не чувствовали этих мучительных приступов…
«О, мама, милочка! как бы я хотел быть с тобой!» — повторял Володя и, наконец, забылся в тяжелом сне.